Екатерина Златорунская

 

Спи, моё бедное сердце...

 
 

 

Памяти Юрия Трифонова



Они пришли ночью по железной дороге, Дмитрий Константинович и мальчик.

Телефон поперхнулся, закашлялся, выплёвывая застоявшееся молчание, и, наконец, зазвенел. Лике Витальевне казалось, что звук идёт по позвоночнику, отнялись руки и ноги, застучало сердце, сразу заговорили несколько голосов, и среди них сердитый голос Павла Сергеевича — звонят, мерзавцы. Она даже увидела его руку с бледными волосками, золотое кольцо, обтянувшее палец, и трубка холодная, склизкая, как рыба, заелозила в руке от страха, а в ней — живой голос, попавшийся на крючок, назвал её имя. Она снова заснула, но через новый сон бледный треснувший голос не сказал, а попросил — мы пришли. И она спросила, узнавая голос: «Это сон?»

Голос повторил: «Мы пришли».

Лика Витальевна ещё полежала, обвёрнутая, словно в марлю, меланжевым ватником Павла Сергеевича. В нём её принесли в лодочный домик, в нём и оставили, хотя лодочник хотел забрать ватник, но кто-то сказал: «Это же Лика Витальевна, оставь». Лодочник повторял: «Да какая им теперь разница?», но ватник оставил. Матрас под ней, набитый коричнево-красными сосновыми иглами, просвечивал старой кровью. Лика встала, машинально приглаживая волосы, стирая с лица сосновую пыль дрожащими пальцами, и когда встала, захотела лечь снова, так сгибала её дрожь, не давая распрямиться.

А гости ходили там снаружи, и она слышала их шаги — большие, маленькие.

Лика. Он назвал её по имени, без отчества, как и тогда, уже перед отъездом, когда было неважно, имя, отчество, он бы мог никак её не называть, потому что уже всё было ясно. Но он говорил — Лика, Лика, слегка спотыкаясь на «к».

Она вышла без туфель. Сразу заныло море. И холодный мокрый воздух заполз под платье. В карманах ватника лежали сосновые иглы, и она не помнила, когда их туда положила, в последний ли раз перед бомбёжкой, или ещё раньше в лесу, когда собирала иглы и мох для новых матрасов.

Они ждали её на вагонной станции, с отсечённым каменным боком. Мальчик сидел на чемодане, а Дмитрий Константинович, вжатый в темноту, смотрел на лодочный домик, откуда вышла Лика Витальевна.

Она разглядела его не сразу, только серебряные дуги очков сверкнули, царапнув, как леска, и скрылись.

— Лика, нам надо уходить через три часа, и мне нужно поспать, я нигде не могу заснуть. Можно в верхний кабинет? К Павлу Сергеевичу?

— Павла Сергеевича давно нет, и я не знаю…

Она хотела рассказать про Павла Сергеевича, но передумала:

— Здесь теперь всё по-другому.

Море, израненное лезвием железной дороги. Вагонные станции слиплись в безглазый каменный забор. Корпус морских ванн зиял разбитыми кабинами, как беззубый рот, за ним лечебный корпус, подкошенный рухнувшей колоннадой. Пустыня волейбольной площадки сменялась пустыней теннисного корта, а раньше там шла игра, мяч бесшумно падал в песок, и полотняные шезлонги от ветра изгибали спины. И ряды белых шляп, тел под теневыми навесами, лодки ожерельем вдоль причала, чайки на сваях. А на горе по-прежнему огромной каменной птицей стоял санаторий, развернув корпуса, как крылья, и от него водопадом стекала лестница, прерываемая пересохшими фонтанами, с голыми нимфами, замёрзшими, тёмно-синими, как будто без кожи. Параллельно лестнице — железная дорожка фуникулёра, два вагончика, бледно-голубых, внизу и наверху.

Когда-то после завтрака на ванные процедуры собирались в очередь, заходили в вагончики по одному. И до последнего раздавалось со всех сторон:

— А вдруг порвётся?

— Что порвётся?

— Да трос порвётся.

— Да не порвётся.

— Я не поеду.

— Ну выходи тогда. Вон Лика Витальевна едет. Здравствуйте, Лика Витальевна. Разве ж Павел Сергеевич свою жену посадит, если трос порвётся. Да, не посадит.

Она смотрела в окно, держась руками за кожаное сиденье — какого оно было цвета, уже не помнит — замирало сердце, навстречу снизу поднимался другой вагончик, и оттуда выпрыгивали испуганные радостью лица. В середине расходились, один вагончик – вверх, другой — вниз. Вечером Павел Сергеевич спрашивал — опять каталась? Павел Сергеевич любил её.

— Если бы у нас были дети, всё было бы по-другому, — так сказала ему тогда, в распахнутое ужасом лицо.

Фуникулёр давно не работал, она повела их через туннель под мостом, обвитый высохшими бескровными лианами, словно мёртвыми ведьмами. Гнилой запах сырых листьев под мостом. Её босые ноги мелькали в темноте, как светлячки. А у него тяжёлые сапоги, и у мальчика сапоги. Море осталось внизу, лежать в ногах санатория, напоминая о себе только запахом и урчанием. 

— Наш сторож, — сказала Лика Витальевна про море, — только оно и осталось.

А что сторожить? Каменную пустоту санатория с отцветшими узорами на мозаичных стенах, тёмные потолки? Статую метательницы ядра? Шесть лет назад Лика вела прибывших на месячный отдых Дмитрия Константиновича и его жену к спальным корпусам по парковой аллеи, метательница ядра сверкнула белым телом, и Дмитрий Константинович посмотрел на белую гипсовую грудь. Помнит ли он это? И вот эта грудь сейчас — позеленевшая, в трещинах, пахнет гнилью. 

Дмитрий Константинович шёл совсем чужой, высокие сапоги по колено, галифе брюк, тело худое под плащом, состриженные с висков волосы и густые, зачёсанные волной на макушке. Тёмный овал лица, тёмные глаза, землисто-зелёные, тусклые.

А тогда был весь светлый — светлые волосы, светло-зелёные глаза, вокруг зрачка жёлтое ожерелье радужки — и под руку с ним,  его жена, Инна Леонидовна, в зефировом платье, лёгком, как летний ветер, нервная, худая, с белым лицом, длинным неровным носом, длинными руками и ногами, тоже изогнутыми, словно скрученными из белого пластилина. И глаза — зелёные, выпуклые, каменные. Она улыбалась глазами и губами так, словно выдувала ими воздушные пузыри. Кто-то про неё насплетничал: «Ну и что, что из Большого, а кордебалет-то не проскочила». Не проскочила. Но Павлу Сергеевичу, звонили, предупреждали. Артистка Большого театра. Видели её в «Бахчисарайском фонтане», в «Пламени Парижа»?

— В «Пламени» там Семёнова, — потом рассказывала она Лике Витальевне, — она везде. Она и Одетта, и все. Но танцуем много, и я так устаю. Вы знаете, в балете есть такое движение по диагонали tours chans-dbouls, вот в «Дон-Кихоте». Вы видели «Дон-Кихот»? Меня специально выпускали на него, чтобы воздух очистить, потому что я крутилась, как вихрь. А потом Кирсанов звал в Ригу, но я не поехала, и это мне стоило всего, всего, а Ирина Генриховна говорила — вы больше тридцати двух раз фуэте не сделаете. С таким фуэте вы в примы засобирались? Нет, и Дима. Он ждал меня на Бронной, высокий такой, волосы вот так, — изгибала руку волной, — Диму я оставить не могла. Любовь, — и округляла глаза,  — Он писатель. Попросите его подписать вам книгу.

Он подписал за два дня до отъезда — «Воровичам П.С. и Л.В. на добрую память. ДК».

Инна Леонидовна лечилась от нервных болезней. Павел Сергеевич назначил жемчужные ванны, парафиновые процедуры в специальной кабине, местный д’арсонваль. Лика Витальевна, процедурная медсестра, готовила ей ванны лично. Во время процедур говорили об одном и том же. О погоде. Инна спрашивала:

— Как же вы здесь протянете зиму? Зимой, наверное, тут нечего делать.

— Не знаю, мы здесь только первое лето.

В свои часы дежурства на пляже Лика Витальевна видела, как Инна Леонидовна заходит в воду: прямая спина, сведённые назад плечи. Она шла не вперёд, а вверх, как стрела, и стрелой вонзалась в море. Они проходили мимо её поста. Дмитрий Константинович — уже загорелый, хлебно-золотистый, пах морскими камнями, весь — и волосы, и ладони. Она всё это чувствовала, не касаясь. Инна Леонидовна в мокром купальнике, высокие трусы, худые ноги:

— Павел Сергеевич здоров?

— Здоров, спасибо.

Ветер поднимал полы Ликиного халаты, голубиными крыльями бившимся по ногам, и она не придерживала его рукой, давала ему разлетаться, открыть колени, округло-продолговатые, как прибалтийские яблоки. Она знала, что он видит эти колени, и ему нравится на них смотреть. И знала, что сейчас вся сама сияет на солнце, вся сама золотая с яблоневой кожей, и волосы переливаются пепельно-белым морским бисерным.

А вечером смотрела на Павла Сергеевича — огромного, тучного, родного, как он раскладывает накопившиеся бумаги в аккуратные стопочки, и, задержавшись на одной, подносил её близко к уставшим покрасневшим глазам, читая написанное беззвучно губами, и не знала, зачем чувствует всё то, что чувствует.

Она хотела сделать что-то хорошее. Подходила к Павлу Сергеевичу, гладила его по плечам. Он пах «Шипром», и она не любила этот запах, но в него вплетался ещё коньячный, папиросный, собственный запах Павла Сергеевича. Таким запахом пахли его вещи, пальцы, подушка.

— Устал? Что ты хочешь? 

Павел Сергеевич отвечал:

— Что ты суетишься? Садись, посиди.

А на книжной полке лежала тарелка с утренней кашей.

Лика спрашивала, убирая тарелку:

— Ну что ты без меня будешь делать? Умрёшь?

— Умру, —  отвечал он шутливо, но смотрел на неё так, как будто всерьёз, и правда умрёт.

Деревья на склоне натянулись стволами, как тетива лука. Лика споткнулась, но Дмитрий Константинович не подал ей руку. Так и шли. Каждый за себя, и она хотела только одного, чтобы зажгли свет, чтобы засветились окна, или хотя бы одно окно, но всё вокруг заросло темнотой, как щетиной лицо.  Мальчик следовал за ними послушно, но, когда вышли к спальным корпусам на гравийные дорожки, он сделал лёгкое движение, как будто хотел вспорхнуть бабочкой и полететь, но ухнул давно молчавший громкоговоритель, пролетел его вздох золотой совой, выкатывающей по очереди из-под мохнатого века блестящие шарики глаз, с переливающемся внутри смолянистым глянцевитым морем. 

— Тихо, тихо, — сказала Лика Витальевна мальчику, но он и так молчал.

— Это Витя, мой приёмный сын. 

— А где его родители?

Дмитрий Константинович не ответил.

Они поднялись по мраморной лестнице на третий этаж. В обедневших комнатах ровными рядами стояли кровати, словно заключённые, голые, ржавые, без матрасов. От их шагов поскрипывала ржавая кроватная сетка, будто кто-то невидимый ворочался и не мог заснуть. Тухлый запах крови и мха. Поседевшие хвойные иглы — везде на полу, на столах, на стульях.  

— Здесь жили раненые? — спросил Витя.

— Жили.

— А ты?

— А я — хозяйка медной горы. Знаешь такую сказку?

— Расскажи, как было? — спросил Павел Сергеевич на следующий день после отъезда Дмитрия Константиновича, не глядя на неё.

— Как было?

— Как было.

И тогда она сказала, стараясь не смотреть ему в глаза: «Если бы у нас были дети, мне было бы, кого любить».

Он не простил до самой её смерти в сорок втором. И после, даже после своей смерти, не простил.

Как было? Дмитрий Константинович часто звонил в редакцию из кабинета Павла Сергеевича, а после оставался беседовать. Они сидели напротив друг друга, оба в одинаковых сандалиях с перепончатыми пуговицами, детскими перекладинами.  Павел Сергеевич уже лысый, пиджак натянут наволочкой на толстую, словно набитую мукой спину, а Дмитрий Константинович – лёгкий, длинные ноги, руки, выстриженный затылок. Лика Витальевна хотела прикоснуться к его затылку губами, так тихие волны касаются берега. И потом, когда смотрела на волны, видела его затылок.

Павел Сергеевич, уже отпив коньяка, благосклонно слушал начало романа, а потом, не выдержав, перебивал, предлагая партию в шахматы:

— Вот книги писать вы умеете, писатель на то, а шахматы?

Роман был об умирающем красноармейце. Тиф, госпиталь в Одессе, а ему снится детство, живые, умершие. Он немного заикался, Дмитрий Константинович, говорил медленно, и от этого каждая его фраза была блаженством, медленной морской волной, бережно поднимала и отпускала.

В первый раз тогда назвал её Ликой:

— Такой роман будет, Лика, как лоскутное одеяло, или вот, как вышитый подол рубахи чёрными и красными цветами, или как на рушнике петух, но тоже чёрный, красный. Два цвета, — рассказывал он ей потом.

— Три.

—  Какой?

—  Ещё белый. Полотно.

Она дотронулась до его руки случайно, рука была ещё горячая от солнца, и сказала — какая горячая рука. Он ничего не ответил. Заговорили о другом. Но он всё понял, и она тоже всё. Был ещё короткий его взгляд посреди разговора. Он посмотрел на неё, как будто прошептал что-то тайное, неразборчивое, но она расслышала и поняла. 

На двери кабинета ещё осталось — Ворович Павел Сергеевич. И внутри всё осталось, как было: казённая мебель из красного дерева, датский фарфор, чайный сервиз из саксонского фарфора, винные квадратные стулья, кресла.  Лампу и диван, по прихоти Павла Сергеевича, привезли с их краснодарской квартиры. Лампа широкая, по подолу абажура — бахрома расплетёнными узбекскими косичками. Один валик на диване оторвался. Инвалид без руки. Инвалидыш, так называл его Павел Сергеевич. И керосинка ещё светила оставшимся светом, но бледно, как умирающая.

Дмитрий Константинович лёг на диван, не снимая сапоги, снял очки, и сразу провалился в себя — тяжело, недоступно.

— Мне как будто землю насыпали в глаза, не могу закрыть, больно. 

Лика подошла к нему с лампой, посветила.  Зелёные глаза в красных трещинках, как крыжовник, и вокруг тёмные точки земли. 

— Это правда земля, — и осторожно вытерла. Он смотрел на неё, скосив глаза, как ребёнок. Всё земное ушло. Только жалость. Очки лежали у него на животе жалким худым котёнком. Она взяла их, погладила по тонким извилистым душкам.

— Ты же не носил очки?

— Носил, с детства.

Он засыпал, но сквозь сон отвечал ей.

— Ты была такая тёплая. С тобой было так же хорошо, как греться на солнце.

Вечерами после купания, Лика Витальевна сидела на скамье, рядом с фонтаном. Дмитрий Константинович подошёл к ней в темноте.

—  У меня бессонница, головные боли. Так хочется спать. А у себя не могу заснуть. Инна закрывает окно на ночь. Душно.

Он сел близко и положил ей голову на плечо, и плечо её обвалилось, застучало сердцем. Дмитрий Константинович закрыл глаза. Она сидела неподвижно, но кто-то прошёл мимо, остановился, посмотрел на неё сквозь сумрак, узнал.

— Лика Витальевна, вы — не вы? Вас Павел Сергеевич ищет.

Он сразу проснулся — да, я пойду к себе. Простите.

И ушёл. Её плечо пахло его волосами. Она потёрлась о плечо щекой. Какая лёгкость, освободили, так вынули ребёнка из чрева живота, но пустота осталась внутри и ныла.

А потом, после его бегства, вспоминала о нём ещё долго, и болело сердце. Уговаривала себя: «Не надо думать. Надо забыть». Всё лёгкое ушло из жизни, и что-то другое заползло, как болезнь, не проходящее насквозь. И сквозь мысли — шум поездов, скрипы телег, подвозящих раненых, их вскрики, шёпоты, плачи, но иногда всё это перекрывало шумящее море и стрекот цикад, и наступало спокойствие.

— А цикады похожи на светлячков?  — спросил мальчик.

— Нет. Ты никогда не видел?

— Никогда.

Лике Витальевне было страшно спросить, что же он видел.

— Светлячки похожи на маленьких жучков, живут среди кустов. Вот вдоль ступеней. Издалека они, как искры, а близко — маленькие жучки. Кажется, раз – и поймаешь, и не получается. Я так ни разу и не поймала. Они летают и светятся. А цикады рогатые, и они трещат. Днём тихо, а вечером громко. Ты умеешь играть в морской бой?

— А что это?

— Ну, игра. Я рисую корабли, и ты рисуешь корабли. Ты должен угадать мои, а я твои, и уничтожить. Кто первый, тот и выиграет.

— Уничтожить — это как?

— Убить.

Лика Витальевна испугалась этого слова.

— Не будем играть. Темно, и бумаги нет. А мы с Павлом Сергеевичем так играли. Вот ты сейчас сидишь в его кресле. Он мне говорил — иди после медицинских курсов в университет, я не пошла, так и осталась медсестрой. Я ему помогала на операциях. Он мне потом сказал: «Я без тебя не только операции делать не могу, я без тебя просто жить не могу». Я вышла за него замуж. А у него была семья, дети. Но когда так говорят, разве можно отказаться?  Я тебе такое рассказываю, а детям, наверное, нельзя такое слушать, да? Сколько тебе лет?

—  Семь.

— Ты умеешь читать? Ты читал Всадник без головы?

— А в Москве памятник Тимирязева лежал без головы. Я рядом лежал, видел. И, как голова оторвалась, видел.

— А я была в Москве четыре раза. 

— Будете в Москве, достану вам билет в Большой, — говорила каждый раз после процедур Инна Леонидовна.

Как она кричала ночью. Лика Витальевна уже спала, и Павел Сергеевич спал, когда он постучал к ним.

— Инне Леонидовне плохо, у неё истерика. Сделайте ей укол.

Лика не могла найти свой медицинский чемоданчик, кружила по тёмной комнате. Павел Сергеевич молча надевал халат.

— Не ходи со мной, я сама справлюсь.

Но он пошёл. Почти побежал, потому что она сама бежала.

В номере был закрыт балкон, окна, тесно от душного воздуха, на кровати лежал открытый чемодан, на гладком шёлковом дне которого свернулись змеёй жемчужно-серые фильдеперсовые чулки.

«Если вы знакомы с ришелье и гладью», — повторяла про себя Лика Витальевна. Фраза попала в её мозг, как птица в клетку, неизвестно откуда.

Инна в ночной сорочке, по лифу — кружево волансьен, с красными пятнами на бледном лице, завизжала, как только Лика вошла:

— Чтобы ты сдохла, и дети твои, и внуки, чтобы ты там кровью ходила.

И тут же, вскидываясь на Павла Сергеевича:

— Ну и жена у тебя, тварь, тварь, тварь.

Павел Сергеевич, красный от злости, схватил её двумя руками и прижал спиной к себе. Она выбрасывала вперёд ноги, вырывалась.

— Лика, коли в бедро, пока я держу её! — скомандовал Павел Сергеевич.

Дрожали руки, шприц застрял в напряжённой мышце, остался синяк.

«Если вы знакомы с ришелье и гладью».

— Йодную сеточку — сказал Павел Сергеевич, когда Инна Леонидовна уже лежала на кровати, а Дмитрий Константинович смотрел на него неживым равнодушным лицом, и таким же лицом смотрел на Лику, — йодную сеточку, и ничего не останется, ни следа.

— Мы уедем. Утром есть поезд. Звоните, ищите билеты, это в ваших интересах. Я всем расскажу, что ваша жена — шлюха. Вас посадят. Вы хотели меня убить, - обескровленным голосом сообщала Инна Сергеевна в закрывающуюся дверь.

И когда закрылась дверь, Лика Витальевна вспомнила забытое из прошлого, мальчика, с которым два раз шла от школы до дома. Они доходили до дома и возвращались обратно, чтобы снова идти вместе и разговаривать. А потом он налетел вместе с другими мальчишками, в зажатом кулаке — зелёные мокрые гусеницы. Она остановилась, не стала бежать, потому что между ними была эта дорога, туда и обратно, но он подбежал и бросил гусениц за шиворот платья. Они упали комком и расползлись по телу.

— Если ты заплачешь, — сказал Павел Сергеевич, — я тебя убью. 

Лика Витальевна чувствовала, как подступал волнами плач, и, чтобы остановить его, сглатывала воздух и с силой выдыхала. Становилось легче. Но поднималась вторая волна. И она тихо скулила, чтобы не сорваться в рыдание. Павел Сергеевич встал с кровати, слепо ощупывая тумбочку в поисках очков. Нашёл. Лика Витальевна зачарованно наблюдала за ним. И когда он вышел из комнаты, пошла за ним босиком в кабинет, повторяя —ну прости, прости.

— За что простить? — он говорил сквозь зубы, словно выплёвывал, — ведь ничего же не было?

Лика Витальевна соглашалась:

— Не было.

И целовала его ноги, колени:

— Прости, прости.

Почти рассвело, и водитель машины с постельным бельём кричал дворнику — сторонись. Высыпались люди, заговорили, начался день, но солнце ещё не вышло, и потому день казался ненастоящим, как казалось Лике ненастоящим её тело, и вся прошедшая ночь. Её пальцы пахли водой, водкой, сосновыми иголками. Она чувствовала этот запах, когда проводила ладонью по своему лицу, и через весь пережитый ужас, через предательство, она представила вместо своего лица — лицо Дмитрия Константиновича, и поцеловала ладонь.

— Мне надо его убить, — спросил Павел Сергеевич. 

— Зачем?

И они посмотрели друг на друга, не понимая, зачем. 

— Витя, нам надо идти.

Дмитрий Константинович уже шёл к двери, сонный, растерянный, задерживаясь руками о кресла, стулья. Его шатало.

— Как на корабле, пол качается, — сказал он.

— Тебе плохо? Слабость? Голова кружится? — спрашивала Лика.

— Душа качается.

И снова повторил — надо идти. Они вышли втроём в сырое, холодное утро. Шли быстро, почти бежали. Лика Витальевна впереди, лязгая зубами, Дмитрий Константинович с Витей за ней. И снова шли, каждый за себя.

— Помнишь, я готовила Инне жемчужные ванны? — спросила Лика, — Мне это снилось. Ванна, засыпанная жемчугом, и в ней Инна, в жемчуге по плечи. Я счищала ладонью жемчуг, прилипший к мокрой розовой коже, мелкий, крупный, и жемчуг падал на пол,  с разноцветным стуком. Пол белый, тоже как будто жемчужный. Ты целовал её кожу и глотал жемчужины, одну за другой, словно водяные капли. Я смотрела на вас и мне было больно.

Она рассказывал это неизвестно зачем, не стесняясь мальчика:

— А потом ты сказал мне — у тебя внутри жемчуг. Посмотри. Ты подошёл и прижался лицом к моему животу. Ты спросил — видишь? Лёгкие — в них жемчуг, пузырьками. Ты дышишь жемчугом. Я так тебя ненавидела. Всё плохое началось из-за тебя, мне даже казалось, что война началась из-за тебя.

— Ты не любила меня.

— Я не успела.

— У меня больное сердце, и я курил. Тебе было всё равно, что мне нельзя, а про Павла Сергеевича не было. Ты переживала за него, нервничала, когда он пил коньяк.

— Ты не защитил меня.

— Я не мог.

— Как не мог?

— Она бы написала на вас, понимаешь?

— Они вышли к железной дороге.

— Лика, вот здесь расстанемся, нам надо дальше идти.

И задрожало платье вокруг её колен, как подбородок в предчувствии слёз.

Лика хотела обнять Дмитрия Константиновича, но он стоял, скрестив руки у груди, опустив голову, и обняла мальчика, и обнимала его так, как будто не могла с ним расстаться, целуя пыльные волосы, худые плечи.

— Лика, отпусти, мы пойдём.

Он взял мальчика на руки.

Она не знала, что сказать последнее, важное, просто смотрела им вслед, потом крикнула:

— Спасибо, что пришли.

После отъезда Дмитрия Константиновича и Инны, о случившемся старались не вспоминать. Дни проходили по-прежнему, но Лике ничего уже не было нужно. Утром и после обеда — процедуры, вечерами же Лика заходила к Павлу Сергеевичу и сидела, сидела, просительно чего-то выжидая, какого-то прощения, но он молчал, что-то писал, не поднимая на неё глаз, потом спрашивал:

— У тебя нет никаких дел?

Она вставала, шла на улицу. А на улице, на танцевальной раковине, прижимались друг к другу пары, и она думала — как всё закончилось быстро-быстро. 

На теннисном корте, пустом после дневной игры, два мальчика перебрасывались мячом. Она попросила:

— Научите меня.

— А мы сами не умеем. 

— Но вы же играете. Покажите, как.

— Берёте ракетку, и бьёте по мячу.

— Эту?

— Эту.

— Тяжёлая.

— Тяжёлая, это вам не бадминтон.

В темноте не было видно ни рук, ни ног. 

— Так?

— Нет, не так. Сначала надо просто научиться бить по мячу. А потом уже через сетку. Понимаете? Вот так высоко подбросить мяч, а потом уже бить по нему. Это очень сложная игра.

— Я не смогу.

— Бросайте мяч, а теперь отбивайте, бейте.

Мяч перелетел через сетку, шлёпнулся в песок.

Лика сняла сандалии. Шелестело море, и патефон пел кому-то – спи, моё бедное сердце.

— Я не буду вам мешать, играйте.

Она села на скамью возле пляжа. Шум волны сливался с ударами теннисных ракет. Она ещё видела мяч, как он летал туда-сюда, и ракетки скользили в темноте прозрачными светлячками, но темнота становилась всё сильнее, исчез мяч, исчезли мальчики.