Павел Асеев 

 

Правила хорошего города


рассказ

 

 

Не было ничего. Ни стола, ни стульев. Ни кровати. Ни даже лампочки. Только провода свисали с потолка. А кроме потолка — голый пол, четыре стены, дверь, большое окно и у окна — странный механизм, напоминающий катушку спиннинга, но без ручки.


Окно выходило на Бирмансгассе. Был ещё день, но улица как будто спала. Ни души, одни лишь припаркованные машины и велосипеды. Кругом спокойствие, тихое и почти неподвижное — если бы не флаги: белые кресты на красном полотне, выставленные на балконе в доме напротив, вяло шевелились. А ещё подрагивали иголки на сосне — эту сосну я приметил сразу, подходя к дому: было в ней что-то родное, сибирское, — и когда оказалось, что сосна растёт как раз у входной двери с номером шестнадцать, стало ясно — мой новый дом теперь здесь.


Не было ничего. Только тени. Выйдя к вечеру осмотреть город, я обнаружил, как много их в городе. Едва заметное глазу движение ветвей на ветру отражалось на асфальтовой дороге танцем причудливых фигур. Тени кружились, льнули друг к другу, обнимались и, стоило подойти к ним, стыдливо прятались. Немногие люди, которых я встретил по дороге к Рейну, казалось, росли из теней, словно усики растений.


Все они, местные, походили друг на друга: одни и те же неброские плащи, одни и те же причёски, одни и те же лица. И все удивительно правильные, вежливые и надменные. Они как будто специально старались не привлекать внимания, не отличаться друг от друга.


И глазели на меня. Вот он я, актёр уличного театра. Встречай меня, достопочтенная публика. Смотри, переживай, смейся и плачь. Потому что потом, когда я сойду с подмостков, займу пустующее кресло в партере и стану одним из вас, на кого мы будем смотреть?


И ничего не было: ни оваций, ни слёз. Прохожие отворачивались, кутались в плащи и шарфы и сливались с тенями. А тени продолжали танцевать у фонарей, карабкаться на средневековые ворота святого Иоанна и нырять с кисельной набережной в быстрое течение серого и похожего на молоко Рейна.


Утром я подавал документы. Молодой служащий миграционного центра их принял, пересчитал, выдал квитанцию и напутствовал: «Вы получите всё по почте. Почта здесь приходит каждое утро. И это первое правило нашего города».


Почта приходила каждое утро. Стоило мне поселиться, на почтовом ящике возникла табличка с моим именем  и отчаянной просьбой «Bitte, keine Werbung!»[1] Рядом, у подъездной двери, стояла картонная коробка. Ритуал, который мне надлежало совершать был прост: открыть ключом почтовый ящик, вытащить конверты, газеты и листовки, и, убедившись, что среди почты нет ничего заслуживающего внимания, выбросить всё в картонную коробку. А после закрыть ящик ключом. Время от времени приходили письма с оранжевыми листками, испещрёнными цифрами, это были счета. И, как ни хотелось выбросить их в ту же картонную коробку, приходилось нести их в квартиру и складывать в аккуратную стопочку на подоконнике, рядом со странным механизмом, воспользоваться которым я до сих пор не решался. Ещё ежедневно приходили письма для фрау Адемай, бывшей жительницы моей квартиры — и почему их только до сих пор приносили сюда? Эти письма я отчего-то тоже хранил в отдельной стопке. Вряд ли мне доведётся когда-либо встретиться с фрау Адемай, и все эти конверты так и пролежат запечатанными, пока время или следующий жилец квартиры не сотрут их в труху. И кому известно, может быть, и меня ждут такие же непрочитанные письма в почтовом ящике в доме на Керченском переулке. Хотя кто мне будет писать?


Не было ничего. Никаких отношений с другими жильцами дома. По вечерам я слышал, как мужчина в квартире за стенкой истошно орёт на жену и детей. Один раз мне показалось, будто слышу, как он кого-то со всей силы бьёт, а детский голосок умоляет: «Bitte, bitte!» Но этих соседей я никогда не видел — каждое утро из двери их квартиры выходили другие, приветливые люди: улыбчивый герр и его молодая фрау. Они желали доброго утра и спрашивали как дела, впрочем, никогда не дожидаясь ответа. А окна их квартиры, как и почти все окна на Бирмансгассе, всегда, даже днём, были закрыты тяжёлыми металлическими шторами.

И это было второе правило — опускать шторы. Правило, которому я не следовал.


Не было ничего. Никаких новостей из миграционного центра, никаких писем оттуда. Молодой служащий лишь пожимал плечами и говорил каждый раз: «Ждите. Чего вы хотели? Не прошло ещё и недели». А через некоторое время: «Не прошло ещё и месяца». И я от нечего делать слонялся по улицам города: штрассе-гассе-ринг-аллее-вег, — клубок спутывался, но всё равно рано или поздно я выходил к Рейну.


На другом берегу располагался Малый город, Kleinstadt. Я пару раз пытался перейти через мост. Не вышло. Стоило дойти, до середины реки, как становилось физически плохо: меня тошнило, ноги отказывались двигаться дальше, а голова гудела: «Ну что я там забыл?» И я возвращался бродить среди теней гроссштадта. Тени постепенно привыкали ко мне — уже не скользили прочь, когда я приближался. Однажды тень фонарного столба у ворот святого Иоанна обвилась вокруг моей ноги, и пришлось с силой стряхнуть её, чтобы освободиться.


А кроме теней ничего достойного внимания я не находил. Маленькие лавочки: овощные, сырные, часовые, ювелирные — мне наскучили уже через пару дней. Разве что чуть больший интерес вызывали вывески медицинских практик: доктор Шеллер, практика внутренней медицины; доктор Люген, глазной врач; доктор Матильда Браун, психотерапевт. Стоило пройти мимо приёмной того или другого врача, как двери начинали слегка подёргиваться, скрипя и скуля, звали меня внутрь.

И это было правило номер три. Каждому жителю города отыщется свой доктор.


Мой доктор нашёл меня в маленьком дворике на Миссионштрассе. Как я узнал позже, его звали герр Шаттен, и он слыл лучшим из специалистов гроссштадта из работающих с приезжими.


Ничего не было. Ни таблички с именем, ни лампы над дверью, ни даже почтового ящика. Дверь приёмной нельзя было никак заметить. Но и нельзя было пройти мимо. Тени. Они спрыгнули с деревьев, вылезли из щелей в асфальте, плавно, как на парашюте, спустились с крыш — и закружились вокруг меня в хороводе. Они крепко сцепили руки, не давая пройти, не давая вернуться. Они шептали: «Давай же, смелее, заходи внутрь».

И я зашёл.


Внутри было светло. Доктор пригласил меня сесть и, осмотрев, заявил: «Случай интересный. Было бы неплохо кое-что подштопать». Я молчал, и, приняв моё молчание за согласие, доктор принялся за работу. Иглой и ножницами герр Шаттен владел виртуозно. Тень сжималась подо мной комочком, боясь боли, но врач её щадил — движения его рук были точны, ни одного лишнего миллиметра надреза, ни одного лишнего стежка. Работал герр Шаттен долго. Когда, наконец, он довольно произнёс: «Fertig!»[2] — и отправился мыть руки, я, обессиленный, провалился в сон.


Проснулся в своей комнате на Бирмансгассе. Не было ничего. Ни кровати, ни стола, ни стульев — мебель я купить не успел и спал на полу. Медленно крутилась катушка загадочного механизма, и тяжёлая проржавевшая металлическая штора с шумом опускалась вниз. Стало темно, солнечный свет почти перестал проникать в комнату. В комнате закопошились тени. Одна из них, показавшаяся мне удивительно знакомой, проскользнула к двери, затем на лестничную площадку и на улицу. Меня потянуло за ней. Снаружи не было ничего. Только припаркованные машины и велосипеды, и двое рабочих пилили сосну.

Тень подо мной дёрнулась, и я открыл почтовый ящик.

Почта приходила, как всегда, исправно. Среди вороха бесплатных газет лежал пухлый белый конверт с красивой пометкой «Migrationsamt».[3]



[1] Пожалуйста, никакой рекламы (нем.)

[2] Готово (нем.)

[3] Миграционная служба (нем.)