Наталия Осташева

 

Но свет в домиках горит


 

Завтра выйдешь?


ез пяти восемь. Маленькие часы с бабочкой вместо секундной стрелки. Вот уже второй сезон я катаюсь на красной «Каме», но по-прежнему едва достаю до педалей. В моде трещотки из «быстрогорелки» — одного разрезанного пенала хватает на три-четыре хороших пластины, спицы пока выдерживают. Весна переходит в лето, во дворе цветет черёмуха, откуда-то издалека ветер приносит сладкий запах шоколада. Невыносимый треск велосипедов заглушает эхо голосов мам и бабушек, зовущих домой. Мы не замёрзли, нас не нужно кормить, нам очень хочется гулять.

Девочка Полина с четвертого ездит на «Орленке», на багажник натянута специальная сетка, чтобы платье не намоталось на колесо. Девочка Таня из первого подъезда развивает огромные скорости на крохотной детской «Бабочке». Максим и Андрей из дома напротив катаются по очереди на чем-то заграничном, похожем на «Десну» или «Минск». До «Салюта» никто не дорос. Мы гоняем наперегонки по прямой до Фруктовой улицы. Нашу гоночную трассу немного искривляют теннисисты, отбивающие и так уже всю в горошек стену котельной пыльными мячами. Если смотреть на этот белый домик из моего окна, видно, что мячей на крыше уже хватает на крупный гараж-сейл. Мы не знаем, что такое распродажа, но умеем ездить без рук.

Я заезжаю во двор. Через жёлтую перекладину для ковров ребята постарше играют в пионербол. Под окнами незнакомый мальчик кричит маме наверх: «Ну еще пять минуточек! Ну пожалуйста!» Он один, у него в руках машинка.

Я дотягиваюсь ногой до бордюра и останавливаюсь.

— Тебе до восьми что ли? — спрашиваю, спешиваясь, и деловито облокачиваюсь на седло. 
— Угу, — кивает мальчик, продолжая знаками умолять маму.

Мама сдаётся и закрывает форточку.
— Сочувствую. Мне до девяти. — сообщаю для информации, а не потому что хвастаюсь. — Тебе сколько лет?
— Почти семь! — вздыхает мальчик.
— Да уж… — вхожу я в положение, мне-то почти восемь. — Ну, пойдём что ли вместе, не так обидно будет, — предлагаю отличный вариант, и мы идём к подъезду. 
— Я Лёшка, — протягивает руку мальчик.
— Наташа, — отвечаю я, и мы втаскиваем мой тяжеленный велосипед на лестницу, а потом вертикально вкатываем в маленький лифт. 
— Завтра выйдешь? — спрашивает мой новый друг, выползая из-под руля на восьмом.

Все, кого мы называем друзьями детства, появились в нашей жизни примерно так.


Стихотворение


Ещё была зима, а я была общительной первоклашкой, и мне очень хотелось поболтать с братом-шестиклассником о жизни, Вселенной и прочем. Или хотя бы поиграть в электровикторину. Брат сидел ко мне спиной за письменным столом и на призывы не реагировал. После восьмого вопроса, который меня действительно интересовал, я сдалась и спросила: 
— Ладно. Что ты делаешь?
Он ответил:
— Стихотворение пишу.
Это означало «не беспокоить» (брат был признанным поэтом в семье и, кажется, даже посылал что-то в журнал «Пионер»). 
— Я тоже хочу писать стихотворение! Я тоже хочу писать стихотворение! — отчаянно запрыгала я по комнате. 
— Ну вот садись и пиши, — сказал он довольно жёстко, и это был конец беседы.
— А про что хотя бы? — смело спросила я.
— Про войну.

Часа два прошли в полной тишине. Я сидела на диване, кусала карандаш, зачёркивала, бормотала что-то одними губами, загибала пальцы и наконец торжественно положила брату на стол вырванный из тетради листок с робкими строчками.

— Что это? — спросил брат, будто какая-то незнакомая девочка принесла ему бутерброд с любительской колбасой.
— Стихотворение про войну, — сказала я уверенно.

И тут же, чтобы ему не пришлось разбирать мой ещё не сформировавшийся почерк и не было шансов проигнорировать, звонко и с выражением продекламировала:

Товарищи! В те суровые годы,
В годы Великой Отечественной войны,
На бой все шли народы,
Врага прогонять с нашей земли.

— Ну, неплохо, неплохо, — снисходительно произнёс брат после небольшой паузы, потом придвинул к себе листок, взял у меня карандаш и, несколько раз пробежав глазами прыгающие строчки, уверенной дугой зачеркнул «Отечественной» и написал сверху «и страшной».

Сам-то он никакого стихотворения в тот день не писал, я подглядела.


Трости


И ведь странная штука — детская память. Вроде карусельного диапроектора с наспех расставленными слайдами. Щёлкнешь — и не знаешь, что появится на экране. Каждое такое случайное включение удивляет, пугает или смешит тебя, выводя на экран совершенно забытые эпизоды.

Например, музыкальная школа. Меня в принципе беспокоит, что такой эпизод есть, потому что я с большой неуверенностью подтверждаю, что эта школа в моей жизни была. С другой стороны, если завтра вспомнится какой-нибудь сабельный поход, я уже вряд ли удивлюсь.

Мой возраст приближался к двенадцати годам. Совершенно пожилая для такого шага, я пошла за компанию с мальчиками, мечтающими попасть в духовой оркестр, когда их загребут в армию, — на прослушивание в музыкальную школу где-то в подвале на Пятницкой. Похлопала в ладоши, повторив простейший ритмический рисунок; исполнила а капелла «Гимн демократической молодежи», взяла квитанцию на шесть рублей и три раза подтвердила, что не сестрёнку какую-то записываю, а себя на музыку привела.

Кларнет мне достался чехословацкой системы — туговатый, сипловатый и вообще французский круче, но мне было всё равно, я ж за компанию. Пожилой учитель моего учителя на радостях, что к ним пришла девчонка, подарил мне несколько тончайших супер-тростей чуть ли не из собственноручно выращенного камыша и показал фотографии своих учеников на стенах кабинета. Он же провёл мой первый урок и рассказал, что там да как в этом непонятном, на первый взгляд, инструменте. И всё там было настолько хорошо и логично, что, проиграв весь репертуар первого класса за месяц и пропустив восемь уроков сольфеджио из девяти, я заскучала.

Немного походив из угла в угол, вычисляя смысл жизни и что-то про совесть, я пришла с повинной к тому самому дядечке, который и учителем-то моим не считался. Я сказала, что мне всё как-то поднадоело, и я лучше на баскетбол запишусь. Педагог удержал лицо — не захохотал, не присел от неожиданности; он лишь вздохнул и сказал: «Я понимаю, что переубеждать тебя сейчас бесполезно. Но если ты когда-нибудь — через год, через десять — надумаешь вернуться, я всегда тебя приму».

И через десять лет после этого, и через двадцать у меня были порывы «вернуться». Но вот незадача — я даже имя его восстановить не могу. Помню только, что во внешности было что-то от Эйнштейна. Хотя, может, это детская память подбрасывает такие легко считываемые образы.

И школу ту в подвале на Пятницкой я однажды искала, но так и не нашла. То ли дом снесли, то ли прицел сбился. Иной раз сомневаюсь, была ли она вообще, ведь картинка эта появляется в моей голове только у витрин музыкальных магазинов, где лежат такие недоступные для тех времён тончайшие трости в коробочках по десять штук.


Картошка


Не только в «Ёлочке» — в любом пионерском лагере знали, что нет ничего интересней и почётней чистки картошки во время тихого часа. Ведь заменить сон на труд могли только избранные, которые действительно заслужили. Что-то вроде грамоты за спартакиаду.

Мы, восьмилетки-авторитеты из отряда «Дружба», специальными ножичками выковыривали из картошки «глазки́». Картошки было ужасно много, на все десять отрядов, и до нас её чистила специальная машина — поэтому картошка была круглая и шершавая, а не угловатая и гладкая; она плавала в огромном чане, и мы вылавливали её, доводили до совершенства и перекладывали в соседний чан.

Наш почётный пост располагался на пригорке, с которого отлично просматривалась деревня за территорией лагеря. Было совершенно прекрасное лето, пахло одеколоном «Гвоздика», соснами и быстрой водой речки Мжуть. Болтали мы о какой-то серьёзной на тот момент жизни, обсуждали новую главу фантастической повести, которую наш любимый вожатый дописывал каждый день и читал нам после отбоя; и не завидовали тем неудачникам, что лежат сейчас в кроватях и смотрят в потолок в ожидании горна.

«И завтра пойдём в лес, искать дзоты», — говорил кто-то. И мы вспоминали, как прятали флаг, и посылали разведчика в восьмой отряд, и он подслушал план наступления и стащил карту.

А потом, когда вся картошка уже плавала во втором чане, главный эксплуататор детского добровольного труда дядя Паша выдавал каждому по печенью — такому, из бумажной пачки-кирпичика, с простым названием: например, «К чаю». И сейчас я точно знаю, что не было на свете ничего вкуснее этого печенья, которое таяло на языке, если есть его медленно, очень медленно, до самого полдника.


Гладиатор


А потом меня послали в Дом пионеров на конкурс чтецов. Ну а кого ещё посылать? Дураков нет. Читать надо было при этом прозу о животных, а не выручай-стих про умирающего гладиатора, который проканывал для любого «всякого случая». Но времени было навалом, аж до завтра, поэтому вечером я выучила рассказ Чехова «Радость» — он был самым коротким (короче только Бунин, но про любовь мне тогда не очень нравилось) и очень смешным.

На следующий день я вышла на сцену после медвежат Бианки и перед уточками Мамина-Сибиряка — рассказывать про пьяного студента и его звёздную болезнь. Про животных там тоже, разумеется, было, всё честно: «Испуганная лошадь, перешагнув через Кулдарова и протащив через него сани с находившимся в них второй гильдии московским купцом Степаном Луковым, помчалась по дороге...»

Читала я звонко, хорошо, с выражением, форма у меня была красивая и ремешок — с пряжкой блестящей. Старалась не подсказывать, где смеяться, и на фразе «Митя надел фуражку с кокардой и, торжествующий, радостный, выбежал на улицу» приготовилась ко взрыву аплодисментов.

Но вскочила только одна тётушка из жюри. Ну, знаете, в каждом взрослом жюри на детском конкурсе есть такие специальные женщины, которые знают все слова, смотрят тебе в рот, улыбаются сильнее, чем требуют обстоятельства, кивают и артикулируют. Вот такая и вскочила, и захлопала, смахивая слезу умиления. А потом как-то нервно заоглядывалась по сторонам, закашлялась и села протирать очки.

Непонятая и без надежды проснуться знаменитой, я поправила свой пионерский галстук и, шаркая, побрела со сцены в серую массу неудачников, выдернутых за «спасибо» из школ Советского района.

Так в один день сильнейшим разочарованием закончилась моя карьера стендапера.


Имена


Ты часто говорил, что иногда из глубин памяти приплывают картинки с людьми, и ты не поймёшь: удивительно, что они стёрлись в свое время, или что зачем-то вернулись через много лет. Я никогда не признаюсь, но у меня — так же.

Вот Катя, сестра Лёши, она всегда была сорванцом, мы играем в хоккей за одну дворовую команду, у меня клюшка под правую.

Вот Лена, она из класса «Б», мы готовимся к лыжному марафону, поэтому дружим целый месяц. У неё тоже белая шапочка и тоже индевеют волосы. Лыжи я сломала вдребезги, прыгнув с какой-то горы в седьмом классе. Новые удалось достать только через год.

Вот Саша, мы повторяем за ним сальто в фехтовальном зале на матах без страховки. Ракетки валяются в углу, китайские мячики у меня увели сегодня в раздевалке, мысли о потере не дает сосредоточиться на прыжке.

Вот братья Леван и Лаша. Я случайно называю Лашу Пашей, он обижается. Мне кажется, я знаю абхазский: Апсны, Акуа, аресторан, акосмос, абукет.

Вот Женя по прозвищу Джон, но он вовсе не Женя, а Джангир — об этом мы узнаем только в конце смены, но я раньше других, потому что он просит меня несколько раз выходить на последней линейке и забирать его грамоты. Лучший партнёр по теннису; мальчик, показавший мне первые три аккорда. Как я могла его забыть.

Какие-то люди из прошлой жизни возникают в голове вообще без имён. Вот кто-то, вот другой, вот ещё один. Были они, не было — теперь и не скажу. То включаются, то исчезают. Но признаваться уже некому, пусть даже ты пока не исчез.


Ракета


А потом однажды зайдёшь в интернет и обнаружишь на картах заброшенный дом отдыха, и, удивляешься памяти, узнавая все корпуса и мостики. И линию берега, недалеко от которого произошло событие, очень сильно встряхнувшее тебя много лет назад — тех лет, которых могло и не быть.

В те далёкие времена, которые сейчас называют довоенными, мы отдыхали в Гульрипшском районе Абхазии. Был август, море щедро искрилось и казалось необыкновенно тёплым, лёгкий ветерок заставлял трепетать занавески и пляжные зонтики, а чужие панамки улетали куда-то далеко, в сторону Пицунды. Вокруг росли мандарины и диковинные цветы, люди шлёпали с пляжа и на пляж, у меня была недочитанная книжка про путешествия, а детство находилось на той восходящей линии, когда мир открывался всё больше, становился всё непонятнее, но ещё не бил по голове.

В кафе у корпуса всегда было совершенно чудесное мороженое, продавщица — эстонка со смешным акцентом — каждый день готовила моё «как обычно»: три шарика пломбира в железной креманке, посыпанные тёртым шоколадом. В кинотеатре несколько вечеров подряд крутили премьерную «Кин-дза-дзу». В тени деревьев стояло два теннисных стола — играли ещё до двадцати одного и по пять подач, а моим единственным достойным партнером был 19-летний кандидат в мастера, выиграть у которого мне удалось только хитростью и всего однажды. Были новые друзья-ровесники — они играли так себе, но для кино и мороженого лучше них не было никого, к тому же Лёша нырял с маской и достал мне пару рапанов. А ещё была собачка начальника дома отдыха, которая почему-то привязалась ко мне всем сердцем, но это вообще другая история.

Бабушка с дедушкой большую часть дня отдыхали в тени аэрария и смотрели, как я не заплываю за буйки; папа во время воскресной вылазки в Сухуми купил мне крутые брейкерские очки, мы фотографировались на «Вилию», и всё вокруг было так прекрасно и легко, как бывает только в детстве.

Раз в неделю мы выезжали на рыбалку на одной из спасательных лодок. Двое местных — Нодарий и Володя по прозвищу Шеварднадзе, дед и я. Володя отзванивался пограничникам, сообщал номер лодки, координаты и время пребывания в водах, Нодарий заводил мотор, мы брали наши спиннинги и отплывали очень далеко в рассвет. Во все стороны был горизонт и одно сплошное море — можно было встать во весь рост и обнять целый мир. Нодарий на глаз определял песчаную яму, где водились катраны, глушил двигатель на подступах, аккуратно опускался с мотора в воду и пару минут плавал в совершенно другой, не как у берега, воде. Потом мы на скорую руку ловили нескольких бычков для наживки, а после наш капитан брал весло и подгонял лодку вплотную к месту назначения.

Ловили катрана на так называемые «самодуры», которые вязали с дедом накануне вечером: на толстенную леску приматывали хитрыми узлами десять крючков на равном расстоянии друг от друга, и завершало композицию здоровенное грузило. На крючки мы нанизывали кусочки только что пойманной рыбы, забрасывали и покачивали вверх-вниз. Перепутать клюнувшего катрана невозможно было ни с кем. Когда эта десятикилограммовая Несси без прелюдий хватала добычу, спиннинг изгибался так, что я могла запросто упасть за борт, поэтому меня держали трое. Потом мы в восемь рук мотали катушку и тянули. А у самой поверхности экономившая силы акула со всей дури била хвостом по лодке, лодка раскачивалась, создавала волну, и мы рассаживались, крепко держась за борта, чтобы не стать участниками незапланированного заплыва. Итогом спецоперации была улыбающаяся из-под сиденья лодки немного ударенная по голове «воооот такая» рыбина, мой трофей. Мой внутренний индикатор восстановления добирал до ста процентов ещё минут пять, потом можно было закидывать спиннинг снова. За один выход в море мы набирали трёх-четырёх катранов и ведро переливающихся на солнце ставрид и селёдок, неосторожно нарвавшихся боками на самодур.

На берегу нас всегда встречал папа и проныра-фотограф, к которому тут же выстраивалась очередь сфотографироваться с акулой. Некоторые чувствительные барышни в кружевных купальниках роняли вложенный им в руки скользкий трофей, и к концу стремительной фотосессии мои гигантские рыбки были немного побитые и жалкие. Однако повара столовой это никогда не смущало, и он готовил нам на ужин потрясающих жареных катранов, с белым нежнейшим мясом, такие здоровенные квадратные куски размером с тарелку. И я угощала всех своих друзей.

Я бы не вспоминала это через столько лет с таким обилием деталей, если бы однажды на обратном пути наш мотор не заглох. Мы возвращались с добычей, Нодарий с Володей развлекали нас страшными историями, как на днях «Ракета» (такой, помните, советский теплоход на подводных крыльях) сбила в тумане маленькую рыбацкую лодку. Обыкновенную, деревянную, свежевыкрашенную в голубое. Эти голубые доски теплоход так и принёс на носу к причалу.

Я полностью погрузилась в историю и крутила в голове, сочиняла жизнь рыбака и его семьи. Сюжет подходил уже к последнему выходу героя в море и прощальным взмахам подруги-жены, шестерых детей и собачки, — как вдруг наш мотор заглох.

Ничего необычного в этом не было, мы даже разбирали однажды мотор далеко в море, делали с ним какую-то магию и возвращались, не успев понервничать. Но сейчас было как-то по-другому, тревожно что ли. Во все стороны по-прежнему не было ни берега, ни звуков, ни заплывших за буйки экстремалов, ни праздно проплывающих дельфинов. Только лёгкий туман без линии горизонта.

Мотор не заводился уже минут десять. Нодарий был в воде, Володя колдовал с лодки. Раз в минуту они дергали шнур, но ничего не происходило. В какой-то момент Нодарий отчаянно выругался и стукнул кулаком по воде.

Вот тогда-то из тумана и показался нос «Ракеты».

Я сначала подумала, что это моё воображение и пыталась проморгаться, но это была натурально «Ракета», и она двигалась прямо на нас. Дед проследил за направлением моего остекленевшего взгляда и спокойно подтвердил: а вот и «Ракета».

Мне было всего одиннадцать лет, через месяц должно было исполниться двенадцать. Всем, чего я добилась в жизни на тот момент, были три похвальных грамоты, золото ГТО, разряд по теннису, семь пойманных катранов и продирающее до раскрытия чакр пение «След мой волною смоет». Собственно, последнее я и затянула неожиданно для всех и себя на нервной почве, и короткая моя жизнь начала стремительно и безоценочно пролистываться.

Нодарий снова нырнул. «Ракета» неумолимо приближалась, по её палубе начали бегать люди. Сердце моё отчаянно колотилось. Все движения при этом казались очень медленными — так бывает во сне, когда бежишь с чугунными ногами. Володя неторопливо дернул шнур. Прошла очередная вечность тишины.

И вдруг мотор остервенело зарычал. Он рычал так, будто ему вынули кляп, и теперь он мог проорать всё, о чем молчал много лет. Всё пространство от моря до неба наполнилось этим рычанием. Казалось, рычали облака, рычало солнце, рычала вся моя жизнь, которая спешно, пока никто не заметил, заканчивала паникёрскую ретроспективу и упаковывалась в архив до лучших времен. Это был, пожалуй, самый неожиданный и самый долгожданный в мире звук. Именно таким звуком откликается выход, когда он точно есть.

Ко всему вокруг резко вернулась прежняя скорость, мы в одно мгновение выдернули Нодария из воды, он моментально сделал крутой вираж, а капитан теплохода уже крутил штурвал в другую сторону, и судно прошло в опасной близости от нас, но не задело.

Наша лодка долго качалась на огромной волне. Мы смотрели вслед уплывающей смертоносной «Ракете», катраны глупо улыбались из-под сиденья, серебряные ставридки подпрыгивали в ведре, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. На берегу ждала очередь желающих сфотографироваться.

Я надела панамку, обхватила колени и молча, не шевелясь, просидела так до самого причала.


Манок


А потом наступил двадцать первый век, и я уже была взрослой, и мы сидели с моим ребёнком-подростком на лавочке у Чертановского пруда. Ветерок, красивые тени, уточки в ряд, за мороженым идти лень.


— Я тебе рассказывала, — прокряхтела я, — как мы классе в пятом шли вон там по берегу пруда на тренировку? С Сашей и тоже Сашей. И один из них купил накануне манок в магазине «Охотник». Рассказывала?
— Не-а, — ребёнок сделал безразличный вид, чтобы дальше внимательно и с интересом слушать.
— Ну так вот. — продолжила я. — Сашка идёт и крякает в свой манок, уток подзывает. А на дворе какая-то поздняя осень — снега ещё нет, конечно, утки-то плавают, но мы уже в куртках ходим.
— Ну? — нетерпеливо прервал ребёнок описание природы.
— И вот идёт Сашка, идёт по самому краешку — тогда ведь было ещё этой красивой ограды с завитушками, и вдруг, видимо, решает, что он утка, и падает в воду. Упал, барахтается, а манок изо рта не выпускает. «Кря! — кричит. — Кря!» Мы только по выражению лица поняли, что плавать он не умеет или разучился. Не утка, в общем! И быстро реагируем: Сашка-2 ложится на край пруда и свешивается на полкорпуса вниз, а я держу его ноги. Вытащить не можем, но держим, пирамида такая. Потом уже мужики прибежали, помогли, всё нормально было. Вытерли его, одежды напялили какой-то, и он домой поплёлся вон туда, на Черноморский. Привлёк, в общем, уток. Охотник, блин. Болел потом неделю.
— Везёт... — произнёс ребёнок, подумав.
— Кому? — удивилась я, прокрутив ещё раз всю историю.
— Ты не понимаешь, — вздохнул ребёнок, — у меня вот детство прошло, а никаких историй не осталось.


Утка


Или вот еще была история. Катались мы на санках с Ванькой и Женькой где-то в оврагах у Царицынских прудов и однажды рискнули с какой-то очень непростой горы съехать. То ли «Бычий лоб» называлась она между нами, то ли как-то похоже. С обычных горок едешь потихоньку, как на надувном матрасе плывёшь. А эта другая совсем: вот ты вверху, а вот уже сразу внизу, и санки не всегда с тобой при этом, и маму зовёшь без перерыва, а мама на работе. 

Кроме прочего, заканчивалась эта горка аккурат у небольшого пруда. Зимой, конечно, вода там замерзала, но, как выяснилось, не вся. Женька съехал, отряхнулся и пошёл. Ванька съехал, отряхнулся и пошёл. И вот моя очередь. И съезжаю я с горки этой самым рискованным способом — лицом вниз и обнимая санки, и несёт меня этот бык узколобый экспрессом прямо к полынье, которую сверху вообще не видно было. Торможу, как могу — всем двигателем, валенки в лохмотья, — и в нескольких сантиметрах от воды останавливаюсь.

Лежу на санках, вцепилась в бока их, разгруппироваться не могу, дух перевести пытаюсь, а рядом водичка в лучах зимнего солнца переливается, и утка... Утка! Замерла, клюв раскрыла и глаза, как у лемура, на меня таращатся.

А я что? Мне девять лет, шапка набок, колени в снегу, пар изо рта, слёзы. И столько в этих смотрящих на меня утиных глазах было — не передать! Даже Мамин-Сибиряк не смог бы всей глубины ощутить и записать красиво.


Сталкеры


Но самым суровым испытанием было пережить длиннейшие летние месяцы июль и август, когда я уже вернулась из пионерлагеря, но все, абсолютно все мои друзья болтались где-то в своих деревнях у бабушек, а на месте нашей будущей дачи едва засыпали болото. Кажется, самое сильное детское воспоминание — эта пустая гулкая Москва, откуда, казалось, вывезли всех людей. Нужно было очень постараться, чтобы найти такого же сталкера, бродящего бесцельно в соседнем дворе или через двор, или вообще через дорогу. Но если вам везло, и вы находились, можно было  дружить до самого сентября. С такими «временными друзьями» мы любили ездить в кино — но так, чтобы обязательно дорога была длинной.

Перед «Авангардом» стоял тир, поэтому мы приезжали за час до фильма, покупали полную крышку пулек и отстреливали все подвижные мишени, а потом уже шли в кино. И какой в этот день показывают фильм, было не так уж важно, главное — пострелять. Мы перезаряжали винтовки, как лучшие экранные бойцы, одной рукой и не глядя; и вышибали, поднаторев за лето, всё, что двигалось, даже со сбитыми прицелами.

В «Баррикадах» показывали только мультики. И программа нашего похода была совсем другой. Мы ехали до «Краснопресненской», где рядом с метро летом стоял человек с баллоном и продавал воздушные шары. Я не знаю, где ещё в Москве тогда продавали настоящие воздушные шары, которые улетали, — может, нигде или везде, но это было моё место, я его открыла. Мы покупали шар, шли с ним до кинотеатра, потом весь сеанс, что даже затекали ноги, держали по очереди, чтобы не улетел, и на последних секундах перед титрами выпускали к неровному потолку «Баррикад» — так, чтобы все смотрели не на экран, а на твой шар. И каждый раз был первым, с волнением и трепетом, ведь это уже был твой перфоманс, а не, например, «Отважного жеребёнка Ико».

«Ангару» — кинотеатр у дома, в который мы ходили по абонементу на утренние сеансы,  — закрыли году в 90-м и строили-строили что-то вокруг. Снесли магазин «Культтовары», «Диету» и кафе-мороженое, где была сухая шипучка за 6 копеек, и на их месте поставили красные дома серии П44-Т. Потом кинотеатр снова ремонтировали и даже обещали открыть через год, через два, через пять. А через шесть или семь сверху сняли буквы названия, и всё закончилось.

Люди, которые сегодня останавливают меня на улице и спрашивают, где здесь культтовары или Ангара, пришельцы. Я всем объясняю, что они опоздали лет на тридцать. Хотя кто знает: может, это те самые ребята из июля и августа пустой Москвы моего детства, которые, как и я, знают, где можно купить настоящие воздушные шары.


Домики


И тогда Лёша говорит: 
— А я в этом книжном у железки зелёную бумагу всегда покупал.
А я говорю:
— Какую ещё зелёную бумагу?
— А такую, — говорит, — зелёную бумагу, которая была как будто травой, я её клеил под домики, а под травой провода прятал. Провода — это чтоб свет в домиках был. У меня была немецкая железная дорога и город. Вечером гасил свет в комнате, а в домиках зажигал. 
— Красиво, — говорю.
— Красиво, — говорит.
— А я, — говорю, — мелки там покупала. Мне кто-то сказал, что можно в книжном купить цветные мелки за 25 копеек. И вот я пришла однажды, пробила 25 копеек, протянула чек строгой даме за прилавком канцтоваров, про мелки произнесла голосом дрожащим, а дама мне говорит: «А где ты их увидела, девочка?» А я их нигде и не видела. Думала: если может быть что-то где-то и знаешь этому чему-то цену, просто заплати в кассе, протяни чек, и оно у тебя появится.

Давно нет ни молочного нашего, ни овощного, ни книжного, ни галантереи. Магазин «Ветеран» на углу уже много лет называется «Памятники». И нет нужды ходить через пути.

Но вот свет в домиках — это да, свет в домиках горит. Гасишь вечером в комнате, а в домиках — горит. Так и ориентируемся.



P. S.

Интересно, что с эпохой нашего детства ушли не только жвачки с Незнайкой или тетради с пионерской клятвой, а ещё и запахи — например, такой особенный сладкий запах весны, который мог почувствовать только шестилетка, и не обязательно потому, что ветер дул с «Красного Октября»; и ещё — звуки. И если я совсем не скучаю по соседскому пианино, которое стояло ровно над моей кроватью и каждым субботним утром оживало мелодиями итальянской эстрады, то ритмичных ударов теннисного мяча о стенку под окном почему-то не хватает.

А по дорогам, где мы гоняли на своих «камах» и «орлятах», ездят, не сбавляя скорости, красивые иномарки. И никто не выбивает ковры на жёлтых перекладинах. И мы живём в совершенно другой стране, и нам уже так много лет.

Но я всё не могу понять: когда же прекратилась эта славная традиция — выходить с ракеткой и часами бить мячом о стену. Как я умудрилась прозевать момент, когда с крыши сняли последний мяч — на что я отвлеклась в эти пять минут?