Елена Посвятовская 

 

Вожатый Володя


оспиталку звали Анна Федоровна, и оказалось, что мама хорошо её знает.

— Из архива нашего, — тихо пояснила она папе, когда Катя провожала их до лагерных ворот. — С Германом живёт Кротовым.

Папа закатил глаза — знать не знаю никакого Кротова. Ну, правильно: лагерь-то от маминой работы — причём тут папа?

— Кротов тоже здесь. Плавруком вроде, — шипит довольная мама. — Наши умрут просто.

Пионерлагерь в здании поселковой школы — для детей геологов, на долгие шестьдесят дней. Смена такая длинная, чтобы северные дети геологов успели привыкнуть к абхазскому климату, да и лететь сюда ради трёх обычных недель долго и дорого.

Катя с родителями весь май торчала в пансионате в Адлере, откуда и привёз их автобус час назад. Все ушли обедать, а Катя стояла и смотрела в палате, как мама заправляет ей постель, ныла, что дети, наверное, сто раз передружились за длинный перелёт — а ей-то теперь как? — и кровать у неё около двери.  

 – А ты сразу девочкам конфеты. Угощайтесь мол, девочки, – бормочет мама, высыпая на покрывало грильяж.

У ворот Катя машет нетерпеливо — идите уже, я напишу вам. Мама строит грустную мордочку: первое лето Катя не плачет им вслед, в сентябре ей четырнадцать, видимо, кончились слёзы. Папа нежно сгрёб маму, уводит.

 — Такая речка ледяная — как ты будешь стирать? — мама уворачивается от папы. — Хозяйственное мыло купи. Носочки-трусики, если застираются, не тащи обратно, брось здесь, доченька.

— Ну, мам, — Катя таращит глаза: какие ещё носочки-трусики!

Дежурные на воротах усмехаются.

Потом она шагает к главному корпусу мимо холодной речки в развалах белых камней, мимо двух кустов чайных роз, настольного тенниса в тени волосатых пальм, мимо армейской палатки, где на сколоченных щепистых стеллажах хранятся все пионерские чемоданы. Шагает навстречу своей летней жизни.


Море надоело на второй день. До него топать два с половиной километра, потом обратно среди скучных свечек тополей, коровы разгуливают свободно, хвостами машут. Колонна из шести отрядов вяло загребала белую пыль под палящим небом, высматривая тень и коровьи лепёхи, чтобы не наступить. После тихого часа снова на море, не ходить нельзя. Директриса на утренней линейке разорялась, что не ходить на море можно только по уважительной причине: болезнь, отравление, вы приехали на море — будьте любезны. Десять километров в день! Легко подсчитать и возненавидеть.

— Максимова, намажь мне спину, пожалуйста, — воображала Коваль протягивает Кате какую-то пахучую склянку.

Коваль — дочь начальника маминой экспедиции, оттого задается. Катя догадывается, почему ей оказана эта честь, и почему вообще Коваль её замечает: Катя выше всех девочек, уже загорелая дочерна, предмет зависти шести бледных отрядов, к тому же у нее фирменные джинсы, тётка прислала из Канады. Катя со склянкой закатывает глаза и двигает челюстью, передразнивая Коваль за её красной спиной. Вожатый Володя тихо смеётся на Катин театр, качает головой. Может быть, она и старается из-за его тихого смеха.

Володя — только что из армии, в мае вернулся. Он местный, живёт где-то в Лазаревском. Говорил, что институт в этом году для него уже накрылся, а на работу вот так сразу не хочется — отдохнуть надо. Вот и отдыхал с пионерами. Он с Катей одного роста, и ей это даже нравится. Волосы у Володи золотистыми завитками по шее. Сам весёлый, а голубые глаза грустят, и не только Катя это заметила. Все девочки без ума от него, ещё от Гусева.

Гусев — наглый, но красивый, по лагерю ходит расслабленной походкой человека, изнуренного женским вниманием. У него влажные белые зубы, и он разрешает девочкам покупать ему на пляже кукурузу и вату, петушков на палочке. Галка Черникина даже подарила ему сомбреро. Взял.

— Пятый отряд в воду, — свистит плаврук Герман. — Десять минут.

Катя научилась прилично плавать в пансионате, но кто это увидит в маленьком загоне, огороженном поплавками — ни Гусев, ни Володя. Пятый, обжигаясь галькой, с визгом бежит в воду.

Во время тихого часа девочки уединились в армейской палатке репетировать танец на военно-патриотический смотр. Володя просил, чтобы только их никто не видел — вот и выбрали камеру хранения: там ни души, и между стеллажами полно места.

 — А музыка? — спрашивает въедливая Коваль, дожёвывая горбушку с солью, вынесенную из столовой.

 — Будем помогать себе песней, — подбадривает всех крошка Черника.  

 Она показывает движения и самозабвенно поёт:

   Куба чеканит шаг,
   Остров зари багровой...

У курносой Черникиной все коленки в ссадинах, тоненькая шейка, голубая жилка на лбу, дистрофик, а не девочка, но так красиво взлетает она в воздух, отдаёт там салют и приземляется на одно колено под «родина или смерть». А как гордо вскидывает острый подбородок на словах «это идут барбудос», что за умница эта Черника!

— Нам бы винтовки или автоматы, хоть деревянные… —  вздыхает Галя. — Береты.

Танцевать сразу захотели все. Черника — не против, только истязала их два часа, добиваясь слаженности.

— Галка, да хорошо уже, — ноет Катя.

Зверюга Черникина качает головой — нет! Раз сорок повторили это «Куба чеканит шаг».

Неожиданно в палатку вошла Анна Фёдоровна, глаза вытаращила. Девочки ей наперебой: нам Володя разрешил, вечером костёр, смотр военно-патриотический, аааааа.

Анна Фёдоровна дергает недовольным плечом, бочком, бочком за занавеску скользнула, где раскладушка Германа. Девочки замерли от ужаса.

— Ты поспал, котенок? — нежное оттуда. — Ну, почемууууу?

— Милая, Куба чеканит шаг, — сонный Герман ударяет по каждому слову.

Вечером Катя ничуть не хуже лёгкой Черники взлетала в воздух, салютовала, грациозно падала на одно колено —«родина или смерть». Исполняли два раза на бис. Гусев потом не сводил с неё взгляда через дрожащий над костром воздух, когда летело над огнём вместе с искрами:

— Не смотри ты так неосторожно, я могу подумать что-нибудь не то...

Именно на этих словах и не сводил.


Если дежурить, то на воротах или в столовой, вот только не по корпусу и территории, где вечно на побегушках у вожатых, и мусор нужно убирать, обертки от конфет и печенья, подметать всё веничком из веток. Самая красота — на воротах, но туда обычно ставили мальчиков. В столовой тоже хорошо: во-первых, не трудно всё разносить — тарелки с кашей, с кубиками масла по счёту — сколько человек за столом, варёные яйца, разливать какао и чай из огромных алюминиевых чайников, во-вторых, если повезёт, поставят на хлеборезку, вернее, это во-первых! Компота до отвала, если в столовой. Но главный приз дежурства на кухне — это сковородища картошки или яичницы, которую повариха Егоровна разрешала поджарить дежурным после полдника, даже помогала. Все несчастные топают на море, а ты убрался быстренько и жарь себе. Егоровна — молодец: научила Катю чистить картошку, а однажды вынесла к вечернему кинофильму поднос с целой горой пюре, обложенной чёрными котлетами. Она же проговорилась, что в последний день смены на полдник будут бананы. Никто не верил, конечно.

А чай со сметаной? Катя сначала смеялась: как это можно пить? — бее. На завтрак часто давали сметану, а потом наливали чай прямо в те же стаканы, не ополоснув. Катя поднималась, пыталась раздобыть чистый, но это было долго и хлопотно. «Попробуй, вкусно», – уговаривала её Черника с аппетитом поглощая бурду. Потом ничего, пила.

Сегодня Катя с Черникиной до обеда на воротах, потом по территории. Володя сказал, что в столовой они дежурили в прошлый раз, да и на воротах тоже, а все должно быть по справедливости. Ну, прав он, вздыхает Черника, катаясь на воротах.  Это категорически запрещено, ну, а что тут еще делать? Из плюсов поста №1 — раскидистый тутовник сразу за дорогой. Девочки по очереди бегали туда, объедались темными блестящими ягодами. Спелые плоды почти не держатся на ветках, слетают, едва дотронешься — вся земля под деревом заляпана раздавленной шелковицей. «Жалко, скажи» — Галя отталкивается ногой от земли и летит к дороге на серебристой створке со звездой.

Пришли дожди, а с ними тоска зелёная. Река разлилась и подмыла берег — неслась мимо грозная, мутная. Казалось, что стены школы раздулись, набухли от воды, внутри стоял тяжёлый запах влажной одежды, сырой штукатурки, громкий дождь барабанил по карнизам. В палатах резались в карты на шершавых одеялах, грызли зелёные яблоки, которые принесла река. Взрослые запрещали, говорили, что пронесёт от них, но все ели — скучно. Кто-то вспомнил опасную забаву —  давить на сонную артерию, пережать её ненадолго, чтобы галлюцинации, кайф словить — и все загорелись, увлеклись этим, ходили с лопнувшими сосудиками на шее. Удушали всех у запасного заколоченного выхода, прячась за горой панцирных сеток от кроватей. К Кате очередь на удушение: она высокая, и рука у нее легкая, без следов и боли выходило.

Даже Коваль доверилась Кате. Послушно присела двадцать раз, задержала дыхание, прислонившись к стене. Но только Катя скрутила вафельное полотенце у неё на шее, крик сзади: «Атас, Герман!» Разжала осторожно, да и пора уже было — та рухнула оземь — кайф, не кайф? Герман сначала бросился к Коваль, но она уже открыла глаза, улыбается с пола отморожено. Потом гнал Катю к директрисе, матерясь и грубо толкая между лопаток. Перекинула косу на спину: она у неё со столовый батон, хоть не так больно будет.

Анна Фёдоровна визжала, Герман угрожал, директриса спокойно высказалась, помешивая чай в высокой кружке:

— Дак, а чё, домой завтра полетит. Родители ещё одни билеты оплатят, вот там пусть с ней и разбираются. В школу сообщим дополнительно.

Домой Катя не хотела. Ну, вернее, не таким образом. Вошел Володя, тихо сидел у дверей, потом попросил Катю выйти.

Под дождём она перебежала в туалет на пригорке, вонючий, засыпанный хлоркой. Приходилось зажимать себе нос, пока там находишься. За деревянной стенкой с мужской стороны беседовали двое.

— Не только же она одна, все душили. Молодец, что не сдала никого.

— Может быть, сдала. Откуда ты знаешь?

— Их вожатый за неё вступился. Сказали, она ему нравится.

— Вожатому? Не, она Гусю нравится, мужики говорили.

Катя выскользнула из туалета и увидела, что вдалеке у корпуса в дождливой мгле мается Гусев. Ей показалось, что он ждёт её, и тогда с улыбкой она пошла в другую сторону, потому что запах хлорки от неё выветрится только минут через пять примерно — они засекали с Черникиной.


Полоскать пошли вверх по реке, подальше от любопытных глаз. Уже натерпелись однажды вот этого – че, бабы, трусы стираете? – Черника, зачем тебе лифчик? – прочие гадости. Несмотря на солнечное утро, река была хмурой, сильной, к ней никак было не подступиться, да и муть после ливней еще не сошла толком.

— Пошли в тазике. Вообще не подойти, да и грязно, —высказалась Черника.

Катя кивнула, но штормовку всё же решила здесь прополоскать — тяжело её в тазике, в реке быстрее, к тому же она тёмная — сойдёт. Галя пошла обратно к лагерю, а Катя на корточках с берега осторожно погрузила штормовку в воду. Река радостно рванула её из рук, и Катя, не удержавшись, оказалась в воде, вскрикнув в спину Чернике. Она попыталась встать, но сразу ушла под воду — никакого дна не было. Вынырнув, поняла, что её сносит на середину реки и вниз по течению. Она изо всех сил заработала руками и ногами, пытаясь вернуться к берегу. Это ей почти удалось, но, когда до берега оставалось всего ничего, ногу свело судорогой, словно подмяло гигантской мясорубкой. Тело совсем не слушалось, и Катя поняла, что тонет. Её несло по течению, Черникина бежала вдоль берега, и Катя видела её лицо, рот перекошенный криком. «Странно, она кричит, а я ничего не слышу» — почти равнодушно думала она. Ещё она вдруг увидела заплаканное лицо мамы, и папа, наверное, зарыдает. Смерть представилась ей той чернотой внизу, тянущей к себе, зовущей ледяным дыханием.

Внезапно она увидела Володю, который бежал к берегу с туалетного пригорка, размахивая руками. Прямо в одежде он врезался в воду, и, поднырнув под Катю, толкнул её к берегу метра на два. Но еще столько же до него. Берег в этом месте обрывистый, и дна нет, не за что схватиться. Скованная смертельной судорогой, Катя отчаянно вцепилась в вожатого. Она продолжала тонуть и понимала, что он теряет силы вместе с ней, и надо бы его отпустить, иначе вместе пропадут, но, а как отпустить-то? Наконец, исхитрившись, он всё-таки высвободился, также ловко поднырнул под неё, и снова толкнул Катю к берегу. Оттуда уже тянулись руки, много рук, подхватили её.

Она лежала на траве, отплевывалась от речной воды, кашляла, пытаясь выкашлять реку, своего врага, плакала, снова кашляла. Володя рядом на коленях держал её ногу, разминал её — как он понял про судорогу? Лицо у него такое мокрое, силился что-то сказать, но только качал головой на нее. Река гудела рядом, и Катя думала, что гудит она недовольно, даже злобновато — вот не дали проглотить девчонку, вырвали из коричневых волн.


В походе всю ночь была сухая гроза, раскаты грома прямо над поляной, страшно мелькали молнии, топали ёжики. Ни дождинки не пролилось в душной ночи. Влюблённые парочки разбрелись по поляне, томно перешёптывались вокруг, целовались, само собой. Володя делал вид, что ничего этого не замечает, посмеивался, подбрасывая в костёр сухие сучья. Катя иногда слышала в темноте тихий смешок Коваль, и там же у дикой яблоньки мелькал огонёк сигареты её парня. Курили много в этом походе: кто от любви, кто, оплакивая её. Благо, Анна Фёдоровна осталась в лагере: у Германа из почки вышел камень. Разочарованные в любви курили одни по кустам или горестными группками, вздыхали. Черника не курила, но сидела насупленная у костра, ещё с двумя такими же девочками, обойдёнными любовным везением. Может быть, жалела о сомбреро, подаренном ветреному Гусеву. Полночи они пели щемящие песни, потом тут же у костра легли спать, завернувшись в одеяла. Как будто боялись пропустить что-то ещё очень важное и хорошее, что непременно разыграется здесь, уйди они в палатку.

Гусев появился из темноты с тремя девочками, пресыщенно поедая шоколад, преподнесённый кем-то из них. Расположился на камнях напротив Кати в одеялах и поклонницах, и Катя жалела, что они нашумели этой своей опекой над Гусевым, шелестят фольгой, кашляют, и не слышно больше ёжиков, а гром слышно.

Она вдруг испытала такое острое чувство счастья, как ещё никогда в жизни. От прозрачного языкатого огня, от молний в небе, стихших ёжиков, от тёплой пятки Черникиной, разметавшейся на земле, от того, что рядом невидимый, она просто не смотрела на него, сильный, голубоглазый Володя, и иногда, она верила, неслучайно, их плечи и локти соприкасаются. И даже Гусев, красивый и сердитый, был составляющей этого счастья. И светлячок сигареты рядом со смехом задавалы Коваль.

С первыми розовыми лучами откуда-то из-за гор, исчезло всё, кроме этого ощущения счастья. Кате показалось, что за ночь оно так разрослось в ней, что теперь хватит на всех. Совсем сонные, но какие-то радостные они брели обратно, позабыв об обидах, о злости, о любви, сбывшейся и не очень, или, может быть, наоборот все в этой любви, шли и думали о том, что впереди ещё целый огромный день в лагере, чудесный последний день, да и хорошо, что последний, уже охота домой, и чтобы осенняя прохлада, и новый портфель, учебники пахнут типографской краской, у переплета — клеем.


Катя грела обед и злилась на то, что ей снова сейчас топать в школу из-за совета дружины, хотя в сентябре она вступила в комсомол и, казалось бы, никакого отношения к пионерии уже не имеет. Но старшая вожатая Раиса попросила её ещё годик повозглавлять дружину, если ей, конечно, не трудно. Да нетрудно ей. Она даже любила все эти советы, и праздничные линейки, и свое звонкое и требовательное «дружина, равняйсь, смирно», и когда ей сдавали рапорт, а минуту молчания Катя объявляла так, что даже у учителей мурашки. Но сейчас некоторые её одноклассники и Быковский, который ей страшно нравился, пошли к Ленке Яныгиной, просто так посидеть, пока родичи на работе. Катю звали, конечно, но у неё совет дружины — Быковский ржал.  

Иногда Катя второпях ела обед из кастрюли — посуды меньше мыть, не надо с разогревом возиться. Мама не догадывалась — все счастливы. Но на днях в книге по этикету она наткнулась на абзац о самоуважении — там как раз приводился пример с поеданием супа из кастрюли. Всю неделю Катя продолжала есть из кастрюли, но уже беспокойно, с оглядкой — мысль о самоуважении отравляла ей прежде весёлое преступление. Книга призывала сервировать стол даже в кромешном одиночестве. Сегодня, вздохнув, Катя переложила немного плова в маленькую сковородку и вот грела его под крышкой — в порядке самоуважения — грустно улыбалась себе. Грустно, потому что ревниво, как там они у Яныгиной.

В дверь позвонили. Катя, облизывая ложку, заглянула в глазок, прежде чем открыть. Радостно заверещала, путаясь в замках и ложке. С размаху бросилась на шею негаданному гостю: «Володечка!».

В это невозможно было поверить — он шагнул к прихожую прямо из того летнего мира, в котором она его оставила, из которого он писал раз в неделю все эти три месяца, мира, пахнущего водорослями и защитным кремом Коваль, рекой и немного хлоркой. Ни словечка о приезде, как снег на голову.

Катя его тормошила, пока раздевался, мыл руки, и в кухне тоже: как? почему? какими судьбами? — где Сочи и где Сибирь. Он неизменно отвечал «вот, к тебе приехал». Она смеялась, отмахивалась — ей не нравился ответ.

— Ну, правда? — тянула.

— Ты всегда так ешь? — Володя присвистнул на накрытый стол. — Ты прямо как моя мать, тоже не выносит, когда хлеб на стол ложат, на блюдечке ей надо. А нам с батей хоть на газете.

Рассказал, что решил поработать здесь в Якутии, свободный человек — имеет право, здесь рубль длиннее — а ты что не рада? — и вообще интересно же. 

— Рада, конечно, просто неожиданно, — отвечала растерянная Катя.

Они позвонили Черникиной, и через её крикливую радость всё-таки разобрали, что в её школе позарез нужен старший вожатый, и комнату дают, прежний здесь прямо в школе и жил, и пусть Володя немедленно едет к ней, она встретит их в фойе.

— Тогда на совет дружины сначала, ты подождешь меня — это недолго, часик где-то. Постараюсь быстро, —лихорадочно засобиралась Катя. — А потом к Галке. Правда, это на окраине в Гимеине, но ничего, ничего. Я не знаю, почему этот район так называется.

Катя хотела добавить, что будет часто их навещать, но не добавила.

По дороге в школу Володя расспрашивал о делах, и Катя, привирая, охотно поделилась о своём затянувшемся командирстве, и как устала от него, такая нагрузка, экзамены в этом году, но она не может подвести Раису. Кате даже нравился этот взрослый разговор и то, что Володя так разволновался за неё, ну, а потом надо же было о чём-то говорить.

Вот только немного неловко за его вид. Она вдруг заметила, что выше его ростом, и у него какая-то слишком крупная голова в шапке из жёсткой нутрии, мятое пальто странного розовато-горчичного оттенка, а шарф мохеровый, как у цыган. От него веяло какой-то южной бедностью — здесь так не одевались. Ветер сыпанул им в лицо снегом, и было видно, как холодно ему в этом нелепом осеннем пальто. 

Володя заглянул в горнистскую уже в самом конце совета, вызвал Раису — на минуточку — и Катино сердце сжалось.

Так и есть: они стояли у подоконника, все важные школьные дела — всегда у подоконника. Раиса в красных пятнах, сузив глаза, смотрела, как Катя идёт к ним на ватных ногах.

— Что же молчала, Максимова, что такой груз на тебе? Сказала бы… — Раиса смотрит с насмешливой болью. — С понедельника свободна.


Инфекционный корпус поискали, хотя папа уже был здесь. Два часа дня, а в серой морозной мгле ничего не видно — туманище такой. Минус сорок семь на улице. Через весь больничный двор обмёрзшая теплотрасса в огромных жёлтых сосульках и осока вкривь и вкось под толстым слоем инея. Папа дёрнул ручку задубелой двери, и сразу больничный дух ударил им в нос. Катя скривилась, подобралась вся, брезгливо пропуская санитара в телогрейке с какими-то пронумерованными флягами. Володю ждали у растрескавшегося подоконника в масляной краске, сильный запах окурков из банки.  

Родители опекали его с первого дня. Мама отдала перешить папин овчинный тулуп для Володи, а женщины с её работы передали ему старенькие унты. Он приходил по воскресеньям, и они обедали в скучных беседах о его делах, потом Катя старалась сразу перейти в гостиную к телевизору, чтобы не оставаться с ним наедине в её комнате с этими же разговорами. Сначала она перестала смеяться его шуткам, а потом и вовсе под благовидным предлогом пропустила три воскресенья подряд. Он понял, больше не появлялся, а под Новый год Черникина позвонила, что Володя угодил в больницу с гепатитом.

Папа уже навещал его в январе с паровыми котлетами в банке. Катю щадили из-за морозов, и ещё из-за чего-то такого, во что она не вникала, но тайно радовалась безмолвной поддержке родителей. Мама было поворчала, что надо навестить Володю ей бессердечной, на что Катя вспылила: «Я его звала сюда?» Родители переглянулись и оставили её в покое. Катя заметила, что они рылись в Володиных письмах к ней, хотела разораться, но потом только усмехнулась — не к чему там придраться, пусть хоть обчитаются. Самое интимное:

— А ведь я ругаю тебя, Катенька, что ты постриглась, так красиво тебе было с косой.

Целую осеннюю неделю она крутила эти слова в голове с нежностью и волнением. Ещё там было «полюбил я тебя, чертяку такую», но это как-то совсем по-колхозному — она не хотела это помнить.

Сегодня, когда папа уже топтался с пакетами на пороге в ароматах горячей курицы, она не выдержала и крикнула ему — я с тобой. 

Заразный Володя с ходу пожал папе руку, и Катя видела, как теперь тот всё время думает об этой руке, и даже немного отводит её от полушубка. Володя в больничном халате рассказывал, как ему здесь надоело, кормят дрянью редкостной, а вот соседи по палате — ничего, душевные все, на Катю он старался не смотреть. Закурил.

— Выпишусь — домой на море сразу, сил никаких тут нет, — он выдохнул в них вонючий дым.

«Давай, давай» — думала Катя, разглядывая его треники из-под халата и кожаные тапки.

На улице папа долго тёр руки снегом.


Воскресным утром мама заглянула к ней в комнату: Володя придёт прощаться, хочешь — уходи. Конечно, она ушла, слонялась по друзьям, погуляла немного, два раза обошла школу, посидела на скамейке в соседнем дворе, и, решив, что опасность миновала — а если нет, ей что всю жизнь по улицам шляться? — медленно направилась к дому.

Он вылетел из-за угла прямо на неё с порывом ветра с протоки. Был холоден, прощался, почти не разжимая губ, под парами какой-то своей невыносимой правоты. Катя разглядывала его облезлую нутрию, все еще немного желтушные глаза слезились от ветра, вывеска «Ткани» за спиной. Пошёл от неё легко.

А она, наоборот, маленькой старушкой еле-еле волокла ноги, обходя апрельскую слякоть, но у самого дома все равно угодила в глубокую лужу с синим небом — сапог насквозь. За лестницей у почтовых ящиков забилась на корточках в самый тёмный угол и горько заплакала.