Елена Посвятовская

 

Дивенский сад 

 
 

˜

За массивной, как попало ошкуренной дверью, было тихо. Часов десять, наверное, разошлись все. Вот только у погорелой актрисы Лерочки, её комната рядом, что-то шипело на сковородке, когда она затаскивала её к себе. Тихая возня, нежное «чёрт», он даже задержал дыхание, мысленно помогая ей — только не урони — стукнула соседская дверь, ешь свою яичницу, Лерочка.


На стуле у изголовья звякнул сообщением телефон, но мужчина на разваленном диване даже не открыл глаза: он ничего ни от кого не ждал. Здесь же на стуле фаянсовая кружка с серым налетом по краю, остатки чая подёрнулись плёнкой, полупустой блистер с таблетками, из дорогой перламутровой рамки смеётся девочка с соломенной стрижкой — никакого стола в комнате не было. Не было и шкафа — плечики с вещами вдеты крюками в панцирную сетку кровати, просто так опертую о стену.


Через час мужчина сел на диване, раскачивался с закрытыми глазами, обхватив себя за плечи. Был он небрит, дышал прерывисто, иногда содрогался словно после тяжёлого плача. Потом он медленно шёл в ванную по длинному захламлённому коридору, опутанному проводкой в седой пыли. У туалета посторонился, пропуская выходящую оттуда, старушку с серой шалькой на упавших плечах. Проковыляла мимо с банкой мочи в руках. Она то ли относила её в поликлинику, то ли пила, как утверждала бойкая молодуха из конца коридора. Из кухни несло кислятиной и горячим бельём.

— Я просто больше не могу, — хрипло прошептал он себе в мутное зеркало над раковиной. 


В ванну он залез в резиновых шлёпанцах. Долго стоял под душем, брился, вспенивая кисточку на чужом мыле. Вдруг выключил воду и аккуратно опустился на дно, подложив под зад свои тапки. Вывернув руки перед собой, разглядывал голубую жилковатость запястий, гладил их. Снова долго скрёб себя под душем, стараясь не касаться стен в разводах черной плесени. Потом осторожно открывал подряд все ванные шкафчики, стараясь не греметь, искал что-то среди столбиков шампуней, ватных дисков, ушных палочек.


В комнате он три раза поменял свитер, долго выбирал штаны, плеснув в ладони одеколон, протащил их со шлепком по впалым щекам.


В просторном пятиугольнике кухни запотели все окна. Из-за цинкового огромного бака, в котором кипятилось бельё. Зажигая газ под мелкой кастрюлькой с водой, мужчина не отрывал взгляда от золотистых кусочков минтая, скворчащих рядом на чугуне. Сглотнул и прислушался — тихо. Ну, секунд пятнадцать у него есть. Он вдруг ожил, собрался, схватил со своей тумбы пустой заварочный чайник и, обжигаясь, руками запихнул туда два нежных куска. Закрыл крышечкой и быстро направился к туалету. Там, давясь горячей рыбой, он жадно ел под крики соседки: недосчиталась кусочков. Дымящаяся рыба распадалась на тонкие белые пластинки, крутилась в пальцах. Пока соседка ломилась в туалет, рассыпая по двери злые кулаки, он хладнокровно отмывал чайник от жира и рыбного духа. Потёр его комком туалетной бумаги, сполоснул под струями в унитазе, тщательно вытер, стараясь не заляпать свой красивый джемпер.


Распахнув дверь, он возник на пороге с брезгливой гримасой под грохот унитаза за спиной. Армани-код, яркие серые джинсы, тонкий тыквенный джемпер с V-образным горлом, который даже светился на фоне бурых стен. От неожиданности соседка отшатнулась к стене так, что ударилась головой о висящие на гвозде санки. Только волосы, отросшие длиннее задуманного, выдавали в нём некоторое запустение. Ни ремня, ни часов, впрочем, тоже не было, он давно их продал, а шмотки, что шмотки? кто их теперь купит-то? Задрав подбородок, спросил одним взглядом: в чём собственно дело, дорогуша. Да, да, именно это слово подрагивало в искривлённой улыбке. Она, пометавшись глазами от сверкающего заварника до презрительной линии его губ, ринулась с проклятиями к дверям старушки в серой шальке. Билась тяжёлым бедром о её дверь:

— Ворьё блокадное, — завывала оттуда. — Чтобы моя рыба тебе костьми все кишки вспорола, сука старая.


Костей-то он и не заметил. Не было там костей.


***

Меню на прилавке в рюмочной обёрнуто полиэтиленом, заляпанным томатным соком. Лук неопрятными кольцами свисает с бутербродов с килечкой, цикламеновые нашлёпки сельди под шубой, на промасленной бумажной тарелке корчатся жаренные пельмени. Рядом с гудящим холодильником с колой — гора пивных металлических бочек, поставленных друг на друга.


После сырой ноябрьской улицы он чуть не задохнулся от тяжёлого духа внутри: перегар, скисшее пиво, жар батарей, намокший драп пахнет псиной. Свежее всего —  точная голубоватая нота водки.


На его окаменелость буфетчица медленно сложила руки на груди.

— Здрасти, — очнулся он, красиво заправил волосы за уши.

Видел, что ей наплевать на его элегантный пуховик, длинные пальцы — таких чудиков на Петроградке пруд пруди: профессора, актёры, даже иностранцы, тащатся сюда за атмосферой — позавчера один скрипку забыл — радостно и пьяно сливаются с народом, подполковники в штатском, электрики после смены, да она ровно ко всем, никого не выделяет.

— Не купите у меня перчатки? — он широко улыбнулся.

Вот когда она вцепилась в него насмешливым взглядом. Поелозила им повсюду, потом со вздохом протянула руку: давай, мол, посмотрим, что у тебя там.

— Так они же ношеные, — изумилась.

— Совсем немного, почти новые. Восемьсот, нормально? — скороговоркой почти. 

— Тсс, да на рынке такие за двести новенькие, кожа. Я сезон ношу, не нарадуюсь. Потерять, выбросить — не жалко. А тут после вас­-то… Да и рыжие.. Засрутся.

— На рынке Китай, — заторопился он. — Смотрите, а это наппа, кожа ягнят, особым образом обработанная. Потрогайте, как масло растопленное, да?


Он пощупал воздух, сведя в горстку пальцы, красные с улицы: решив продать перчатки, он больше не стал их надевать, нёс в руках, как будто они уже не принадлежали ему или могли потерять хороший вид.

— А внутри, кашемир натуральный.

Она зыркнула на него искоса, вполглаза, уже подтаявшего глаза, полезла в перчатку, к кашемиру, и было видно, что все эти слова о наппе, ягнятах, масле легли ей на сердце.

— Триста, — твёрдо сказала она, снимая перчатку.

За столиками-полками по периметру два мужика заходились в кашляющем смехе.  Он помолчал, глядя куда-то вверх на искусственное разлапое растение, ядовито зелёное на тёмных панелях под дерево. Тихо согласился. Отсчитывав деньги, она вдруг отложила их в сторону, плеснула в потёртый гранённый стакан сто грамм на глаз, схватила блюдечко с яйцом под майонезом и, раскрасневшись, поставила перед ним. 

Он посмотрел на это блюдечко, зелёный горошек по краю, выпил залпом водку, взял деньги и ушёл.




Рисунок — А. Макаров



***

Запрокинув голову, он почти лежал на скамье в Дивенском садике и думал о том, какая прелесть эта водка без закуски, только надо вот так сразу сто грамм залпом, опрокинуть на абсолютный голод, в пустую сосущую темноту. Водка вывернула ему мозг, размягчила его своими сильными прозрачными пальцами: мысли текли легко, необидно. Обид вдруг не стало и боли не стало, всех простить, себя простить. Как жаль, что нет звёзд, откуда в питерском ноябре звёзды, не бывает. Взгляд, наверное, упирался бы в низкое небо, розоватое от огней и реклам, не шёл дальше, ватный серый тупик. Но старый клён за скамьей выбросил над ним голые ветки, грифелем по опаловому. Плывёт по небу их тонкая графика, гудит рядом проспект, несётся прямо через него, от ботинок до макушки, через сердце, шумит темнота вокруг, мокрый ветер в его голове.

— Присядем, Кирюша, надо отдохнуть, — скрипуче прямо над ухом.


Шесть пустых скамеек полукругом, шесть, ноябрь, никого, почему именно к его скамье прибились — лежит себе человек — никого не трогает. Он неохотно поднял голову, сел. Старенькие он и она, старинные какие-то, Кирюша в длинном каракуле, он — в пальто, дохлые совсем, у неё голова ходуном, да и он не лучше — совсем согнуло деда.

— Не помешали мы? Вы нас уж простите, вот бредём к доктору потихонечку. Не дойти никак.

Мужчина едва заметно кивнул: всё нормально.  

Они долго садились, устраивались, кряхтя.  Старик скосил хитрый глаз.

— А знаете, что вы сидите почти посередине старого Каменноостровского? Да-да. Он был кривой в XIX веке, спрямили потом по плану урегулирования. Я почему знаю — здесь на «Знамя труда» всю жизнь отработал, а дед мой ещё у Лангензипена служил — он показал на здание бизнес-центра прямо перед ними. — И с Кирюшей мы на заводе познакомились. А живём, знаете где? За Ватрушкой на Большой Монетной. Рядом было, 5 минут до работы, да в такой красоте. Вы извините, что пристаём, но вот, может, совет какой…


Никакой совет ему, конечно, не нужен — ему бы поговорить. В центр глазной идут, тут у них в Крестьянском переулке. Правый глаз у Кирюши не видит совсем, дистрофия сетчатки. Все врачи отказались, а в этом центре такие хорошие люди, помогли Кирюше, очень помогли. Выяснилось, что отёк у неё, кровоизлияние было, инсульт глаза. Поставили укол какой-то, вернее, два уже.  По 50 000 рублей каждый. Пока нет улучшений. Потому что надо шесть уколов, а они только два смогли купить.


Деньги были на смерть отложены, двести тысяч на двоих отложили, некому их хоронить, умерла от рака дочь два года назад, кошка есть, но кошка не похоронит, вот половину денег и потратили на уколы. Смеялись ещё, что нельзя теперь вместе умирать, одному обязательно держаться надо.  А сегодня доктор вызвал их — нужно ещё четыре укола этих, чтобы доделать дело, чтобы Кирюша видела хоть что-то. И у них скидка хорошая сейчас. Сказал, думай, старик: надо бабушку спасать, нельзя на здоровье жены экономить.

 — Что это за лекарство такое? Ценник какой-то бешеный, —  неожиданно для себя произнёс мужчина.

Поморщился, видя, что старик тащит из пакета все свои бумаги. Запротестовал было, но тот так радостно раскладывал свои листочки на коленях, что он только вздохнул. Качается на ветру подвесной фонарь над детской горкой, в воздухе ледяная взвесь.

Старик читал по слогам название препарата, ведя корявым пальцем по бумаге.

И что теперь делать с этим знанием? У него в смартфоне ещё теплился интернет: за месяц заплачено. Зачем-то стал читать им вслух всё о препарате, старик радостно кивал, Кирюша молча раскачивалась.

 — … показан при влажной макулодистрофии.

— Не, у Кирюши сухая форма, — улыбался старик. — И главное, редкость ведь, чтобы так врач заботился. Ведь перед этим ещё в двух клиниках были. Знающие там врачи, ничего не скажешь, но, чтобы вот так — домой позвонили — надо спасать глаз. Акция сейчас проходит.


У него вдруг сжалось сердце: одинокие, покинутые всеми, даже родной дочерью, бредущие теперь в конец жизни, рука об руку, слепая старуха, согнутый старик. Заныло вдруг в груди: недолго им так брести, ледяным ужасом потери дохнуло в лицо, как если бы он сам был одним из них. На фоне слепящего света упадёт один навсегда, другой грянет на колени рядом, не в силах идти дальше.


Холодом сводило ноги, качался в вечерней дымке жёлтый фонарь, качалась старуха. От неё шёл какой-то звук, как будто она пела, мычала. «Может, она сама за мной явилась?», — мелькнуло в его голове.

— А отёк и инсульт вам везде ставили? Или только в последнем вот этом?

— Только в этом центре узнали. Как-то пропустили другие врачи. Или недавно совсем… Сто тысяч взяли оставшиеся, ну, смертные. А восемьдесят, где найти? — ложки серебряные и дочкино золото всё в скупку в обед отнёс. А остальное соседка, добрая душа, добавила, дай бог ей не болеть. Переживаем, как отдавать.

— Ясно, ­— сказал мужчина, вставая. — Мне пора, да и бабуля вон замёрзла совсем. Только извини, отец, не надо эти деньги отдавать — развод это.

— Кирюша, — вдруг закричал дед. — Тебе плохо, Кирюша?

Кинулся к ней, пытаясь облокотить её о спинку скамьи, уложить как-то. 

— Как в скорую звонить? Как вы звоните обычно? — пытался добиться у старика.


Тот раскидан бестолково вокруг Кирюши: одной рукой держал ей голову, другой шарил под своим пальто в поисках таблеток. Дышал со свистом.

А ей вдруг полегчало. Задышала, глаза открыла к чёрным веткам в молочно-сером небе, кололся воздух невидимым снегом, улыбнулась еле-еле, вернулась. Потом и вовсе отвалилась от спинки, попыталась ровно сесть, запела тоненько:

— Пойдём, Коленька. Ждёт же доктор. На семь сказал. Сколько сейчас уже?


Подбородок мелко-мелко, аккуратный седой пробор из-под сползшего платка, боты с шипами из Медтехники, на варежках — снежинки. Смотреть ей в глаза боялся: как будто мог увидеть эту самую сухую дистрофию. Вдруг ахнул про себя: дети, сущие дети. Ещё недавно были взрослыми, а теперь снова дети, идут куда-то мимо, тихими ангелами.


Дед, всхлипывая, поправлял ей платок негнущимися пальцами. Она гладила его своими варежками и говорила задумчиво:

— Вот так бог и приберёт прямо на улице ледяной. Ну успокойся, Коленька, не сейчас ещё, не сейчас.


Долго прощались, благодарили за что-то. За что? Пошли тихонечко, держась друг за друга, у старика тоже ледоступы на резинках. Хоть и согнутый весь, а повыше её будет, ведёт осторожно свою голубушку.

Он не оглянулся ни разу. Глаза слезились от ветра.

Кому-то хуже, чем ему, кому-то хуже. И они не догадываются об этом. Их беззащитность, обман, как бульдозер, грозивший снести их, вскрыли тонкий лед его души, нарушили уже почти гибельную отрешенность. Он развернулся и побежал.

 — Подождите, стойте, — орал им вслед. — Пожалуйста, стойте. Я с вами, с вааааами..!


Бежал, согревался от этого бега.