Екатерина Златорунская

 

Аня и Маря

 

 

А как доктор новый приехал, всё и случилось. И не то чтобы он был красивый. Нет. Но руки пахли мылом. Ни Аня, ни Маря так ни пахли, а пахли грязными котятами. Матрёна их целует в головы, у Ани — тёмно-русая, а Маря — беленькая, ресницы у обеих — чёрные, а глаза голубые.  

— Ой, не сглазь красавиц таких, — говорили. А Матрёна, сама красавица, большая, белая, волосы рекой по телу разливаются, быстро её сосватали.

После свадьбы сразу же пошла корову доить, как свекровь просила. Принесла молоко. Легли спать. Муж кусал, обнимал, прижимал,  переворачивал на спину, на живот, сжимал руки, ноги, волосы, только губы не целовал.

— Любит, наверное, — думала Матрёна, — пьяный, любит так.

Через неделю в армию забрали. Провожали всей деревней. Все плакали, а Матрёна — не плакала. Когда беременная ходила, песни пела. Ночью положит руку на живот, слушает. Аня, как рыбка, в животе плавает, хвостиком бьёт.

Муж три раза за пять лет приезжал в отпуск. А письма редко писал.

В последнем письме просил прощения — остаюсь, мол, в Великом Новгороде, работать и жить. Места здесь красивые, северные. Сообщай о себе мне на адрес: Киряйкину Павлу, до востребования. Матрёна письмо читала, Маря рядом сидела и карандашом по письму чиркала:

— Я тучку рисую.

 А Марю он так и не увидел, хотя Матрёна писала ему сначала на один адрес, потом на другой: «Родилась у нас дочка, Машей назвала, как ты и хотел».

Ну чего уж теперь вспоминать. 

Осенью переехала Матрёна в большой председательский дом, самый дальний в деревне, у края леса. Председатель, бывший хозяин дома, строил его на семью из пятнадцати человек: он, жена Февронья, да тринадцать детей. Семь из тринадцати умерли от голода и болезнью еще в войну, умер и председатель,  младшие же дети разбрелись, кто куда. Одну половину дома забрали под фельдшерский здравпункт, а другую оставили Февронье — живи, Февронюшка, не жалко. А чего ей одной жить, старуха немощная, еле ходит. Так и уговорила Матрёну уйти из мужниной семьи. «Чего ты с ними живёшь, ты им уж ненужная больше».

Матрёна вечерами в фельдшерской половине полы мыла, инструменты кипятила, простыни стирала. Аня и Маря на кушетке сидят, смотрят сонно, как  Матрёна тряпку по полу возит. Маря ноет потихонечку: «Спать хочу. Мама, я спать хочу». Аня терпеливо ждёт, ногу на ногу закинула, руки на коленях, пальчики тоненькие, в мелких царапинах, под ногтями грязь. Матрёна не удержится, схватит быстро Анину ножку мокрыми руками, в пяточку поцелует.

Маря свою ножку тут же вытягивает: «И мою — поцелуй». Матрёна целует. Блестят холодной сталью шприцы и инструменты, полотенца и простыни с белым мертвенным отливом сложены стопочкой, жухло светит голая лампочка на потолке. Тихо на улице. Только деревья в лесу выстроились чёрной очередью и шумят. Ничего за ними не видно, ни неба, ни луны.

Фельдшерица два раза в неделю посылала Матрёну в городскую больницу за бинтами, ватой, лекарствами. Десять километров через лес –  туда, десять – обратно. Матрёна просыпалась до рассвета. Маря чувствует, как Матрёна встала и куда-то ушла, всхлипывает, зовёт из своего сна.

— Спи, Маря, я здесь.  Матрёна стоит в темноте, ждёт, спит-не спит, вроде бы спит, и на цыпочках из комнаты, а следом — настигающий топоток Марьиных ножек.

Матрёна выскакивает из дома, на бегу в платок заворачивается. А внутри, где сердце, огромное животное мечется туда-сюда, скребёт когтями и громко воет.

Первую половину дороги лес — холодный, тёмный, потом редеет, белеет, вот уже деревца стоят по одному.  Друг за другом показываются — автостанция,  остановка, магазин,  больница. А в больнице — доктор.

Глаза у него как будто жёлтые. Странные глаза. Цвет, как у волка. Губы жёсткие, и подбородок. А волосы светлые, мягкие.

Голос ласковый, серьёзный. Он и с пациентами ласковый. Матрёна    заслушается за дверью, как он им говорит: «Фамилия, имя, отчество? Сколько лет? На что жалуетесь?» — и не заметит, как доктор из кабинета выйдет и мимо пройдёт.  Вот уже стоит на крыльце, курит, старый ватник поверх белого халата накинут,  ботинки гладкие, чёрные, блестят. Когда втягивает дым, хмурится, а выдыхает, как будто воздух целует. Матрёна стыдится своего платка и валенок, старается  пройти незаметно, но он её останавливает:

— Ну, здравствуй, Матрёна. Что расскажешь, Матрёна?

Матрёна стоит напротив него и молчит, думает: «Рассказать про дочек. Что рассказать?». Он смотрит, смотрит. Сигарету докуривает.

— Я думала, вы не курите.

Первый раз ему что-то сказала. Засмеялся. 

— Я ведь и водку пью, Матрёна.

Тёмный — он. Шла домой через лес и думала. Тёмный. Засмеялся как-то по тёмному. А глаза всё-таки жёлтые, волчьи, и улыбка. Улыбка у него неласковая. В лесу тихо, только снег под ногами скрипит, как будто живой. Луна в небе светит сквозь молочный пар облаков, далеко-далеко, не достать деревьям до того света.

А в доме уже все спят. Спит Маря, руки, ноги разбросала в стороны, тело расслабленно-лёгкое, как будто она во сне своём летит. Аня спит на боку, ноги с кровати свесила. Вот-вот упадёт. Спинка нежная, позвоночник – тростниковой дудочкой. Кожа тёплая, нежная, как слёзы, как цветочные лепестки, как платки шёлковые. Матрёна села рядом. Волосы гладит: Марины — светлые, Анины — тёмные. Маря глаза открыла, посмотрела сонно.

— Спи, Маря.

И по лбу её гладит. Как будто стирает что-то плохое. А из темноты на Матрёну доктор смотрит. Сергей Владимирович. И Матрёна на него смотрит. Он улыбнётся, и Матрёна улыбнется. Аня во сне вздохнула. Матрёна вздрогнула. Доктор всё смотрит и смотрит. 

— Не смотри, — шепчет в темноту Матрёна, — не смотри. 

Ложится в середину между Марей и Аней. Маря голову свою на Матрёну положила, Аня — ноги, так лежат, а доктор смотрит и смотрит.

— Не смотри, — а сама глядит в темноту, не закрывает глаз.

То ли муха, зазимовавшая с лета,  снегом холодным разгорячённого лица коснулась, то ли приснилось, что муха. А доктор по-прежнему где-то там.

— Господи помилуй — просит Матрёна, и всё смотрит то в угол, то прямо перед собой, — Помилуй, помилуй, — повторяет, засыпая.

И кто-то склоняется над её лицом, близко-близко, дыша губами.

— Поцелуй меня, — зовёт Матрёна и просыпается. 

Ночь вокруг. Бабка старая, Февронья, на печи лежит и тяжело дышит. Вот-вот умрёт. Только бы жила. А, кроме неё, никто больше за Марей и Аней не посмотрит. Матрёна подходит к ней рано утром, просит: «Они маленькие, не пускай их на улицу, пусть дома играют».

А в больнице снова доктор на крыльце курит. Заросший, хмурый.

— Матрёна, я небритый. Я вот побреюсь, в кино вас позову. Пойдёте?

— Пойду.

— А муж вас отпустит?

— У меня нет мужа.

— И детей нет?

Он спросил про детей серьёзно, и Матрёна ничего не ответила. Как будто побоялась сказать, что есть. А вдруг с детьми в кино не позовёт. Кому они — чужие дети — нужны.

— Ну так пойдёте?

— Пойду.

Улыбнулся и по  плечу Матрёне рукой провёл.

Матрёна домой возвращается, сердце стучит, и мысли,  как кадры в кино,  мелькают. То Марю с Аней вспомнит, то доктора, как он сидит за столом и пишет, и медсестра его, Надежда Фёдоровна, выходит из кабинета и говорит: «Кто следующий по очереди?» Или вот, в чём же в кино идти. Платье есть, а вот сапог хороших нет. А если туфли надеть? Но как в туфлях по снегу?

Снег посыпался. Матрёна закрыла нос ладонью. Дышит в варежку. Деревья в темноте срастаются друг с другом. Вокруг луны белый дым, и луна сквозь него, в собирающуюся темень, жёлтым глазом смотрит.

Матрёна шла почти наощупь, слушала свои шаги. Доктор забывался, словно, его, как и лес, заносило снегом. Только шаги отзывались болью в голове и хотелось спать.

Перед спуском в деревню сгустилась особенная темнота, но скоро через просветы в деревьях,  замелькали над домами столбики дыма, кое где горел в окнах свет. 

— Маря потерялась. Аня дома, а Мари — нет, в лес убежала. Кругом искали, — выскочила на Матрёну белым лицом соседка Вера.

Сердце почти остановилось. Так  лавина начинается со снежной пыли.

И уже не понимая обрушивающихся на неё слов, побежала Матрёна обратно в  лес, в страшную ночную тишину, туда, где плачет глупенькая Маря, и Матрёна не знает где. Ей казалось, что Маря повсюду, но Мари нигде не было.

Матрёна плутала по лесу, как потерявшаяся корова, бессмысленно, звеня своим отчаянием, как колокольчиком. Она просила того, кто сидит над звёздами, пожалеть её, избавить от этого горя, но лес был тёмен и тих, и звёзды темны и тихи, и небо, и всё вокруг

Когда закончились силы ходить, села в снег, и завыла. И если бы не Аня, то легла бы в сырое, холодное, и не встала бы никогда.

Снег успокоился. Было тихо, хорошо, как на новогодней открытке, только фельдшерский дом смотрел на Матрёну мёртвыми тёмными окнами.  Она шла навстречу  этой страшной тишине, стучали зубы, дрожало всё тело. «Не давала им синюю бархатную бумагу трогать. Ничего у них не было, а я ругала, не трогайте, не берите». И следом про доктора, как ничего не ответила на его вопрос о детях. — Это Бог наказал. Меня Бог наказал, — повторяла  Матрёна и била  себя по губам.

— Где ты всё шляешься? Верка с мужем тебя ищут. Сначала Марю искали. Анька твоя — Веркиной Ольге сказала, что мы Марю потеряли. А кто её терял, они вон с улицы пришла, Маря залезла ко мне и спит, не раздевшись. Ох, и врать стала девка. И когда сказать успела. Ты куды в лес-то помчалась? Сходи к им, скажи, что возвратилась. А эти тоже, нет бы спросить, малолетнему дитю верют. Они бы ещё курице поверили. Как вон Нинка. Вся семья у них непутная. А ты Аньку набаловала, и эту вот маленькую тоже. Вот, что значит, безмужняя.

Февронья ворчит, а Матрёна не слушает.  Схватила Марю с печки и целует, целует. Маря недовольно во сне хнычет. Волосы спутались, ротик открыт. Матрёна на ходу с неё снимает — гамаши, свитер, пуховый платок. Осторожно, словно сокровище,  кладёт к Ане на кровать. Сама рядом ложится. Но заснуть не может. Всё ей целовать и плакать хочется. Носом их вдыхает. «Котята, грязные вы мои». Ножку поднимет, в пяточку целует, в подмышечки. «Маря, куда ты от меня убежала? Куда ты от меня убежала?» И прижимается к Маре, словно Маря — огромная, а Матрена — маленькая.

Февронья с печки говорит: «Мотя, так детей любить не надо. У меня семь померли. Заверну одну в платочек, похороню. Приду, другой мёртвый лежит.  Не помню, как звали».

— У тебя померли, — думает Мотя, — а у меня выживут. Больше не оставлю одних. Сто лет жить будут.

Засыпают. И снится Матрёне как будто бы метель ночью поднялась, но не белая, а синяя, и колокольчик звенит, то тише, то громче. Мимо фельдшерского дома сани проехали, возницу не видно, а повозка — пустая, а следом — грузовик, а в грузовике доктор, в чёрном костюме, сверху шуба волчья на плечи набросана. Курит, и дым от сигареты застывает снежным клубком.

— Матрёна, а пойдёшь за меня? Собирайся.

Матрёна в дом бежит, будит Марю с Аней, выходят все втроём, а доктор грустно головой мотает:

— Мотя, вас троих не возьму.

Уезжает. Они стоят, снег всё сыпется. Ничего уже не видать. Снова колокольчик звенит. Доктор в санях с невестой  мимо их дома едет.

— Мама, какая невеста белая!

А потом снится, как кто-то Матрёну на санках везёт, а на коленях Матрёны — Маря с Аней сидят. И снег на  всех троих падает. А этот кто-то везёт их через лес и говорит что-то непонятное. Матрёна спрашивает: «Что ты мне говоришь?» Этот кто-то отвечает, не оборачиваясь. «Спи, Матрёна, всё хорошо у вас будет. Я довезу».

У Матрёны во сне глаза закрываются. Тихо, тепло, всё останавливается,  только снег падает и падает, до самого утра.