Екатерина Владимирова

 

З и м а / Л е т о 


 

ЗИМА


Погоня


родилась в день, следующий за праздником великой октябрьской революции. Потому первые лет десять каждый свой день рождения я смотрела Неуловимых Мстителей. Своего собственного сына я родила следом за днём солидарности трудящихся и назвала Данькой. Так въелись в меня эти красные дьяволята.
Когда мама выходила замуж, она просто спустилась со второго этажа коммуналки в самом центре Воронежа на первый этаж, в ЗАГС. Чтобы разойтись, им с отцом пришлось перейти дорогу. Суд стоял рядом с цирком.
Ещё до моего рождения мама жила в Ленинграде, и там за ней ухаживал гандболист. Иногда я думаю, что если бы мама предпочла спортсмена поэту, то я бы родилась в Питере и бегала по утрам.
Полустёршийся гандболист, продрогшая набережная Мойки и каменные львы навечно затерялись между моими позвонками. Девятиметровая наша с мамой комната, сквозняки, температурный озноб и погоня-погоня-погоня-погоня — в горячей крови.


ИЗО


Мне десять лет, я снова с температурой, за окном ноябрьская тоска — отойди от окна сейчас же, у тебя ангина! — скучно.
Мама достаёт мне большую зелёную коробку, это репродукции картин Третьяковской галереи.
Я часто простужаюсь, и очень скоро Серов, Поленов, Врубель, Левитан становятся такими же приметами болезни, как градусник или горчичники. Днём я рассматриваю портреты, пейзажи и натюрморты. Переворачиваю открытки, силюсь запомнить имена — мама сказала, что это важно. Ночью мимо меня проносится Иван-царевич верхом на Серове, Врубель со зловеще горящими глазами и Левитан в компрессе.


О В О Щ И


Далеко-далеко, через трамвайные пути мы с мамой ходили отоваривать розовые талоны, поперек которых было выведено от руки: о в о щ и.
В овощном продавалась чудовищных размеров морковь, свекла (дочь агронома, в 5 лет я знала правильное ударение в этом слове), картошка и другие таинственные вещи. Все это пахло землей, сыростью, пиратскими кладами и даже опасностью.
Из овощного наверх вела лестница. На излете подъема зимний свет отражался в зеленой сползающей краске деревянного косяка, мартовское небо было высоким, а дворовые кошки дружелюбными, как всегда бывает в детстве.
Сегодня на месте овощного развалины, зияющий провал в стене и упавшие буквы О и Щ, а чистую пластиковую морковь я покупаю в супермаркете.


Дерево


За окном моей старой квартиры – одинокое дерево. Какой-нибудь заурядный вяз. Детская жизнь моя в той квартире тоже вполне обычна: из ангины в орви, с мамой в очереди за талонами и Майн Рид в обложке учебника. Пятый месяц зимы, дерево стоит мертвой корягой, крючковатое, страшное, уже невозможно поверить, что бывает на свете весна. Но вот, доедая макароны по-флотски, бросаешь случайный взгляд, а дерево – живое, сильное, сторукое, с охапкой молодых зеленых листьев. Господи, – вздыхает бабушка, – дожили, весна.


Переход у Цирка


Мне было года четыре, наверное, когда мама впервые повела меня в цирк. Я мало помню из того дня. Помню, что она подарила мне голубое кольцо, а в цирк мы ехали на троллейбусе. Сидели высоко, на колесе, поэтому на холодном стекле пальцами удалось протаять окошки в воронежскую осеннюю улицу 89 года. В этих дырках мелькает желтое, красное и серое.
В подземном переходе у цирка заранее стоит тяжелый звериный запах. Я увязла в нем и не могу двинуться. Мама тянет меня за руку: "Ну, пойдем!". И я послушно иду по следу львов, тигров, носорогов. Я представляю, как они прошли здесь незадолго до меня. Тут с потолка натекла грязная вода, наверное, лев шел первым и обходил ее стороной на мягких лапах. А носорог плюхнулся своей огромной ножищей прямо в лужу. Грязные капли попали тигру на рыжие шерстяные полоски, и он брезгливо отряхивался, а брызги летели в разные стороны.
Больше других меня волновали слон и жираф. Как же они прошли здесь, среди колонн и низких коридоров? Но спрашивать об этом у мамы уже было некогда. Я помню бархатную алую арену, человека в красивом костюме, металлический тадатадатададам и запах, невозможный, невероятный звериный запах. Дальше темно, и из самого представления я уже ничего не запомнила.
Лет в тринадцать переход у цирка снова стал приметой и знаком. Теперь там ютились ларьки, сильно воняло куревом. Никакого звериного запаха там больше не было, хотя цирк оставался на том же месте. Но теперь в переходе была мекка, там был неформальский киоск. Оттуда все время несся Аквариум или Наутилус и сладко тянуло травой. С моей подружкой Танькой мы часами простаивали перед киоском, глазея на черные балахоны и футболки с надписями АлисА, рюкзаки, косухи, казаки и колпаки. Мы покупали поштучно пока еще не сигареты, пока еще конфеты "взлетные". И потом ездили на троллейбусе зайцами. О футболке не могло быть и речи.
Тогда же мама купила мне сразу два значка с Сашей Васильевым. Танька со вздохом пожала плечами и сказала: "Так всегда, одним все, другим ничего".
Я уже довольно смутно помню 98й и вовсе уж отдельными цветными пятнами проступает 89й. Но и сегодня мне нравятся подземные переходы. Даже со всем этим диким фаршем из баянистов и "подайте на билет домой", носками из бамбука и Кензо за триста рублей. Нет-нет, и сыграет какой-нибудь вечный гитарист "тебя там встретят огнегривый лев..." Нет-нет, и послышится на мгновение звериный душный запах.


Жаба


Жаба была странной. Честно говоря, мы все были не слишком нормальными - угловатые, колкие, неприкаянные пятиклассницы из 93 года и провинциального города. Я прогуливала уроки, катаясь на троллейбусе кругами, Танька воровала деньги у матери, Ирка любила смотреть на похороны. Но Жаба была самой странной из нас всех. Она ходила в болотных платьях и стоптанных сапогах, жила со старой бабкой и говорила о кактусах. Спрашиваешь ее: «Какой там параграф по Древнему миру?». А она тебе: «А ты знаешь, что у древних были свои кактусы – ацтекиумы?» Дура, одним словом.
У Жабы были темные волосы и белоснежная, как только у рыжих бывает, кожа с крупными веснушками – даже руки все в веснушках. По таким всегда непонятно, то ли вырастет в красавицу, то ли останется гадкой утицей.

В тот день Жаба вцепилась в меня репьем: «Пойдем, познакомлю!».
Мы только зашли к ней, уже в коридоре стало тесно, тихо и пахло влажной землей, еще чем-то свежим, и сладким, и горьким одновременно, как будто здесь с утра до вечера распыляли огуречный лосьон. Я шагнула в комнату и оказалась в джунглях. Со всех сторон струились какие-то лианы, из кадок блестели гладкие, будто натертые воском, пальмовые листья. Круглое, зеленое и блестящее – оно было повсюду, ликовало, жило. Стол Жабы ощерился кактусами всех мастей и размеров. Они торчали из майонезных банок и глиняных горшков: круглые, длинные, кривые, воинственные как стая дикобразов, живые.

– Зачем вам столько, Жаба? – растерянно спросила я.
– Бабушка с ними разговаривает, скучно одной, пока я полдня в школе.
– Ты совсем больная? С кем разговаривает?
– Да вот с ними же, традесканция такая склочная, вечно скандалит.

Жаба протянула мне стаканчик из-под йогурта:
– Часто не поливай, угробишь.
На меня смотрел крошечный пушистый кактус, размером с головастика.
Пряча малыша от колючего ветра, я принесла его домой и поставила на подоконник.
Кактус протянул две недели и засох. То ли от избытка света, то ли от одиночества и тоски по дому.


Бобров


В Боброве хорошо только летом, осенью жирная черноземная грязь чавкает под галошами, разъезжается, скользит.
Послевоенный краснокирпичный дом по улице Кирова - на шестнадцать квартир. В третьей живу я. В школу я еще не хожу, а сад ненавижу - за прогорклый запах пшенной каши и горохового супа. С больным горлом и густыми соплями я сослана к бабушке.
Посреди комнаты - полосатая дорожка, в углу - желтый полированный шифонер, в деревянном полу - полукруглая истлевшая выемка от утюга. Кто-то оставил утюг, старый, еще без провода, тяжелый, раскаленный, пахнет печкой. С тех пор полы раза три крыли лаком, но все без толку. Я с легким стуком опускаю в гладкую лодочку свою ладонь.
Бабушка сидит рядом, за круглым столом, под желтой ленинградской лампой она читает Айвенго, шевелит губами. Я не знаю, что такое Айвенго, но по губам разбираю слова "рыцарь", "еврейка" и "леди Ровена".
Бабушка не разрешает лезть в шкаф, но я, конечно, знаю, что на третьей полке - драгоценнная моя - золотая жестяная коробка из-под немецкого печенья с Мадонной на крышке. В коробке документы и черно-белые квадратики фотографий.
На других полках - постельное, переложенное туалетным мылом, всегда пахнет сиренью. В марле - белое белье и черная косынка: на жизнь, на смерть.



ЛЕТО


Маленький Париж


Я человек лет примерно десяти, за окном тянется нескончаемая вереница месяцев на брь. «Ничего», – гладит меня по спине мама, – «засыпай, думай о лете, будет тепло, отправлю тебя к бабушке с дедом».
Нудными школьными часами я молюсь портрету Лермонтова о том, чтобы скорее были каникулы. Красивый Лермонтов в офицерском мундире меня не подводит, мы едем в Бобров.
Я знаю, что мама Бобров терпеть не может. За дощатый нужник возле сараев, на шестнадцать-то квартир. За газовые баллоны, за бесконечные ведра воды – руки отрываются, за вонь мусорных баков – в жаркий день не продохнуть.
Бабушка, всю жизнь промотавшаяся за дедом-военным, та рада осесть хоть где-то.
А вот дед по-настоящему любит Бобров. «Мой маленький Париж», – крутит он козью ножку из газеты и махорки. Пальцы желтые, катаракта уже изъела один глаз и подбирается ко второму, скоро все будет кончено – дед быстро слепнет, но пока он еще щурится от солнечного света: «Бобров, мой маленький Париж».


Бабье


Баба Тома и ее сестра тетя Рита ходят на речку утром, в понедельник и в среду, когда нет базара. И когда-то давно, еще в самом начале лета, они взяли меня с собой.
Баба Тома – бабушка моей подружки Катьки, но бабушка нелюбимая, по папе. Сама-то Катька с родителями уже вторую неделю живет на Бадчиково, а я – тащись с ее второсортной бабкой под мост. Но на речку хочется нестерпимо.
Баба Тома и тетя Рита похожи, только тетя Рита все время громко смеется, а баба Тома – скорбно поджимает губы.
Долго бредем через весь город, мимо Краеведческого музея, магазина «Второй номер» и третьей школы. Местные говорят, что весной школу затапливает, и они сидят на уроках в резиновых сапогах. Врут, наверное.
Тетя Рита в оранжевом халате с белыми цветами решительно чешет прямо к железке. Это значит, что мы идем не под мост, а на Бабье.
Мимо проносится поезд, какой-то мужик из окна вагона шлет нам воздушный поцелуй, я машу ему в ответ.
Тетя Рита всю дорогу хвалится перед бабой Томой своим сыном Толиком:
– Толик купил новую машину. Какую? Да какую-то черную. Толик придумал магазин у нас открыть. Да тут недалеко, на Кирова. Женька? А что Женька? Да по-прежнему.
Все знают, что ее второй сын, дядя Женя – наркоман.
Мы спускаемся по длинной деревянной лестнице вдоль огромной каменной насыпи. Далеко внизу река сверкает на солнце. Я держусь за перила и наступаю двумя ногами на каждую ступеньку.
На пляже тетя Рита снимает халат и стоит в одних трусах, грудь у нее мешочком, я стараюсь на нее не смотреть.
– Зачем тебе лифчик? – дергает за мои бретельки баба Тома, – сними, пусть сиськи загорают. Да у нее там и сисек никаких нет, – смеется тетя Рита.
Я хватаюсь за свои спасительные лямочки и пытаюсь втянуть слезы назад, но они ничего не замечают:
– А невестка моя ходит дома без лифчика, и при детях, и ничего такого. Они с Толиком современные, – делится тетя Рита с сестрой.
Внуки тети Риты ужасны. Худющая как скелет Кристинка приезжает к бабушке редко. Ей ничего нельзя: ни бегать, ни прыгать через резинку – недавно был перелом позвоночника. На поясе у нее сумка для денег и жвачки, которую Кристинка жует не переставая. Хуже только ее братец, Кирюша. Когда тетя Рита загоняет его домой, он снимает штаны и показывает ей жопу. Или просто скачет по двору, пугая жирных иссиня-зеленых индоуток, бросающихся от него в рассыпную.
– Мой папа не миллионер, – истошно орет Кирюша, – мой папа – миллиардер.
Никого противнее внуков тети Риты я не знаю. Наверное, это потому что их мать ходит дома без лифчика, – мстительно думаю я.


Ожидание


Мне одиннадцать, к середине лета сандалии уже стоптаны. Я сижу на теплой скамейке, иногда отбегаю хлебнуть холодной воды из колонки и сразу же возвращаюсь на свой пост – ждать машину. От каждого звука мотора я резко вскидываюсь и несусь к воротам. Красный фыркающий москвич соседа, мотоцикл с коляской и говновозка – вот мой утренний улов.
Я жду дядю Сережу, который заберет меня на речку к целой толпе моих двоюродных и троюродных сестёр. Вчера он не приехал, но сегодня я кое-что придумала, и это должно сработать.
Сначала я думала попросить бога, чтобы дядя Сережа забрал меня. Но вовремя вспомнила, что бога нет. Моя подружка Катька вчера орала:
– Бог, ты козёл! Ты баран! Ты свинья, бог, слышишь? – и грозила небу кулаком.
Ничего не произошло, ее не поразил ни гром, ни молния, ни самый жалкий дождик.
– Вот видишь, бога нет, я же говорила, – смеялась довольная Катька.
Так что здесь мне ничего не светит, это я уже поняла.
Я бы пошла на речку одна, но меня не пускает бабушка, она уверена, что я утону.
– Ты мне своей речкой всю плешь проела, – ругается бабушка, – возьми почитай что-нибудь.
Как же быть? Сама бабушка на речку не пойдет, говорит, что полно дел. Дед тоже отказывается. Его глаза сожрала катаракта. Аккуратно приставляя одну ногу к другой, шаркая галошами, он еще может погулять вокруг дома или вокруг квартала. Но на речку нам, конечно, не добраться.
Дядя Сережа – мамин брат. Недавно он обещал вылить мне суп за шиворот, потому что я час над ним сидела. Ну что я могу сделать? Ненавижу вареный лук.
А последний раз на речке все прыгали в воду с дерева. Нужно доплыть до ствола, ушедшего под воду, хватаясь мокрыми руками и ногами, залезть на него, затем пройти над водой по узкой ветке и сигануть солдатиком метров с пяти.
– А ты чего не идешь, – кивнул он мне. – Боишься, да? Понятно, – и отвернулся.
У дяди Сережи есть свои дочери, они быстро едят суп и не боятся прыгать с дерева.
Даже сейчас, на скамейке посреди двора, вдалеке от речки, у меня горят уши.
Я должна быть смелой, – твержу я себе. – Пора!
Я иду за сараи. За сараями нет ничего хорошего. Там воняющая на жаре мусорка, покосившийся деревянный нужник, пестрые куры выглядывают из-за рабицы, как преступницы в колонии. И собаки. Муж тети Риты – охотник, двух огромных злых легавых он держит в клетке. Если кто-то проходит мимо, собаки заходятся лаем и рвутся со своих цепей. Я боюсь их до одури, но загадываю, что если я простою у клетки и смогу сосчитать до десяти, дядя Сережа точно сегодня приедет и заберет меня на речку.
Только завидев меня, собаки начинают лаять. Обмирая от ужаса, я иду к клетке как укротитель в разверстую пасть льва. Десять – девять. Собаки бросаются на сетку. Восемь – семь. Слышу смрадное дыхание. Шесть – пять. Надрываются лаем. Четыре – три. Господи, помоги. Два – один. Бросаю в клетку украденную из дома котлету и несусь назад во двор. У подъезда стоят жигули. Я знаю их бежевый потолок в черную точечку и лучший на свете запах бензина.
Одним прыжком залетаю в квартиру. Дядя Сережа спорит с бабушкой:
– Мам, да не буду я есть, не голодный!
Улыбается мне:
– Привет, ну, и где ты ходишь? У тебя пять минут на сборы, время пошло.


Пыльный двор


Мой Бобров – это большой пыльный двор двухэтажного, послевоенного, краснокирпичного дома и его странные обитатели. Пыль стоит в воздухе от раскорячившихся посреди двора машин, плывет в солнечных лучах, клубится возле земли.
Старуха Потулиха каждое утро ругается на старшего Кузова: «Опять ты завел свою тарантайку! Ехай уже давай отсюда».
Дядя Витя Квасов квасит отчаянно и, нахлеставшись, зовет девчонок за сараи, а мы убегаем со всех ног и дразним его онанистом. Я внутренне содрогаюсь, как если бы со мной заговорил огромный таракан, но и жалею его тоже. Все знают, что тридцать лет назад у них с бабой Тосей умер сын, прямо вот здесь, играл в песочнице, упал и умер – порок сердца. Трезвый, дядя Витя выбрит до синевы. Он чистит рыбу на кое-как сколоченном столе и бросает мне пузыри. Дыщ! Дыщ! Рыбьи потроха лопаются под бежевыми сандаликами.
Машка-колдунья из четвертой квартиры выходит только ночью, я боюсь ее до одури. Говорят, ее бросил муж, все из-за этого. Ей ничего не стоит навести порчу или что похуже. Бабушка загоняет меня домой, Машка-колдунья идет гулять. Она подмигивает мне, и я в момент покрываюсь мурашками с коня каждая.
Лютая тетя Рая все время орет на своего усохшего мужа: «Ваня, не гавкай». Весь двор так и зовет ее Райка-не-Гавкай. Поначалу я уверена, что это фамилия.
Вот мы с дворовыми друзьями гнездуемся на дереве и смотрим в оба, чтобы не пропустить приезд говновозки. Тогда надо свистнуть остальным, в два прыжка долететь до земли и мчаться прочь от душного зловония, оглашая двор радостными воплями.
Вот мы с сестрой, тонконогие, легковесные, взлетаем на качелях-лодочках в самое небо так, что у ребят постарше перехватывает дух. Мы ничего не боимся, мы лучше всех играем в карты, мы воруем вишню у Райки-не-Гавкай, мы перелезаем через заборы, ходим босиком, пьем воду из колонки и навечно впечатываем следы детских пальцев в еще не застывший бетон.
Вот мне совсем немного лет, вокруг жужжат майские жуки, я украдкой поджигаю тополиный пух, с разбега – в холодную воду, и мама моложе, и все еще живы.