Дмитрий Беседин

 

Морозный кристаллик

 


˜

Мороз! Крепкий, студёный, моржовый такой, особо-то и не выйдешь. А выйдешь — пропадёшь. Застынешь в снежную кулебяку, и поедят тебя собаки дворовые, или вороны исклюют, там и по новостям покажут: трагедия, беда, мистика! — перевал Дятлова. А дятловцы, может, с теми же намерениями, что и я, вышли на этот перевал. Оно ж из названия сразу всё и ясно. Пе-ре-вал! — то есть перешагнул, превозмог, и вот оно твоё заветное, желанное — как из тьмы во свет.


Но дятловцы, видать, не смогли. А я все ж на молоке деревенском рос, на яйцах мордовских, посильнее буду, глядишь, смогу!


Не чистя зубы, в спешке надел на себя все шерстяное, что было в доме, и побежал по ступенькам вниз, в мороз — искать рождественское чудо!


Дверь входная примёрзла. И так и сяк, из подъезда не выбраться, будто снаружи кто держит.


А выбрался, перекрестился. Мать честна! Холод на улице как заколдованный! Колкий, едкий поскрёбыш. Стёкол в воздухе  словно, кто рассыпал, причём перед тем продавил их как следует скалкой, чтоб грани поострее, и с размаху, от души плеснул, как золы на грядки, чтоб росло лучше.


Не мороз, а боль! Ни выдохнуть, ни вдохнуть.


Одна кофта, вторая, третья, всех баранов состриженных, что в шкафу были, на себя напехтерил, пухом грудь обмотал, гуся потрошёного в спину, зайца в подошву — замотался весь, аж пот по всему телу, но такой, арктический — тут же в ледяную иглу застывает и колит!


Пяти минут не прошло, а ноги уж отнялись и где-то остались, и на этом безножье стайками пустились электрические муравьи — цок-цок, — труд какой-то осиливают, видать на освободившемся месте свой муравьиный Вавилон громоздят.


Растёр, что есть мочи, свои заледеневшие ноги, стряхнул насекомых, и сам муравьиным шагом поковылял в сторону снегов и воскресных огней — вдалеке светило белое, ослепляющее всю мою муравьиную боль, солнце. И не задубевшая пока ещё смекалка подсказывала — туда, и сердце отвечало, — туда надо, туда.


Вдруг, как чёрт из ступы, женщина какая-то, — оно, правда, сразу не разберёшь (холод такой, что глаза щиплет), женщина или леший: то ли шуба на ней, то ли свой мех роскошный, шелковистый растёт.

— Молодой человек, а вы тоже в церковенку идёте, за углом тут? Коль идёте, под руку меня не поддержите ли, ступеньки там ледяные, боюсь не забраться!


Слава тебе, Господи! Не успел выйти, а мне боженька уже и дорожку показывает. Ангела мне спустил, ангел меня и приведёт. Ну что ж, что в образе лешего, а они иначе приходят, так запросто на землю не спускаются, темные очки, парик — без них ни шагу, под масками людям являются.

— Пойдёмте, конечно, уважаемая, пойдёмте, да поскорее!


Идём, за руку её поддерживаю, а она быстрей меня, я даже не выдержал, — женщина, вы б помедленнее, не поспеваю за вами совсем, вас подпирать да поддерживать.


Пришли. Церковенка белая, чистая, светлая вся, вроде как и мороз ей не страшен, и холод земной не проймёт, ступеньки все чищены, заходи не хочу. Чего женщина волновалась?


Ели кругом пышные, нарядные; распахиваю на себя дверь, и паром меня оттуда, как из чайника — выдохнуло.


Уже было зашёл, но тут ель, что у самого входа, за рукав — цап!


Обернулся, стоит, бедняжечка, вся в хромовой корке и снежном песке — пар наросший свисает с иголок до самого пола. Мёртвая уже, но красивая. Тогда кто ж это меня цапнул?..


Захожу, внутри тягло, нагрето, мокро, на лавках сидят прихожане, рядками-рядками, как в поликлинике, когда придёшь за больничным, а лучше бы не приходил — все микробы скопились, весь вирус, вся зараза на насиженном пристроилась размножаться.


Свечками воздух спирают, глядят куда-то вдаль, никак не наглядятся. Я тоже глянул. Все какие-то женщины да мужчины в длинных халатах. Ни имён, ни фамилий, кто?


Прохожу мимо кассы.

— Сынок, книжечку купи, такая хорошая книжечка, все поймёшь сразу. И свечечку купи, поставь, и крестик вот серебряный, а ещё золотой у нас есть, и магнитики!

— Магнитики, сынок, на холодильник? — из-за спины ещё одна выскочила, — с усыпальницей вот, или с Василием Блаженным.


Тут же и третья подскочила, окружили, обнесли, — купи, купи! — трезвонят, как колокола.


Нет, не за сим я сюда пришёл, ни с тем и уйду.


Осмотрелся, ага, значит, на видном месте чудо нигде не показывается. По углам послонялся, пороги пообивал, тоже нигде нет. Под лавочку заглянул. Нету.


Дай, думаю, под крестом погляжу. Анька наша ведь когда маленькая была, бабушка её все время с собой в церковь водила, под крестом положит на подмостках, та спит. Так все детство и проспала под крестом.


Поднялся, прочесал все как следует — ничего, только плесень на тепленьком изумрудами расцвела. Ну, думаю, и не удивительно, если б чего в самом деле было, тогда б и Анька наша вознеслась, а нет же.


Ясно всё!! Обманули, оболгали, вот и верь бабам в шубах. Думал, так запросто возле дома тебе чудо разложат, как на торговых рядах. Дурачьё. Знать будешь, уметь разбираться надо в людях. И в ангелах тоже...


Оборачиваюсь на выход, а там — народу тьма тьмущая, рядами, один на другом, пруд пруди, ни пропихнуть, ни протиснуться. Народное болото, непроходимая трясина — влип!


Ну все, пиши пропала. Не долго-то мои поиски продлились, и неизвестно, чем теперь закончатся. И как отсюда выбираться — ум и так приложи и эдак, тщетно.


Оробел, сник.


Потом вижу, по правой стеночке щель лучиком подсветила. Я скорей в неё, боком-боком, как в бесплатный автобус ИКЕА лезешь с толпой, чтоб бумажных линеек и карандашей в дом запасти, сосисок дешёвых наесться. Боком-боком.


Кое-как, с божьей помощью, выдавил себя из духоты народной и бегом к дверям.


Распахиваю, вырываюсь, и прямым ходом в ту самую сторону, куда сразу глаз мой и предрёк — в сияющую белизну, в снега, к солнышку белокипельному! Оно ведь знак подавало, сердце мое отзывалось, сбился, свернул, черти попутали.  Но теперь туда, точно туда.


***

Мороз страшный, жгучий, нахмуренный весь, под ногами скользит, вырывает со всей силы всякое равновесие, как пёс кусок мяса.


Порошь, оглобли, щербатые льды, снег хрустит, как зеленые яблоки импортные, голландские.


Сюда ступишь — провалишься, туда шагнёшь — кувыркнёшься.


Идти нечем. Будто кто холодца прямо из икр сварил, и повисло на костях зудящее заливное. Да что там, в такой мороз даже студень на балконе не оставляют, спортится!


А кругом все белое, блаженное, залитое словно противопожарной пеной, чтоб всё — холод; чтоб из земли-матушки ни градусника не вышло; чтоб червь всякий подземный замёрз и окочурился, чтоб никакая вошь пакостная не вылезла, хоть и говорят в народе, всё — тварь божья, а вот надо различать, различать надо уметь.


Я — сквозь эту пену морозную. Сил не жалея. Глаза колом режет — блеск стоит трескучий, солнышко озарением жжёт и сигнальным огнём тычет на самый пик — передо мной склон, обрыв — кров с зазором, и с него весь мир, все поля, все леса видны, все реки, всё растяжение земное, — там пята божья коснулась, там небось и таится чудо земное, таинство небесное, прямо под снежным накатом.


Верную, значит, дорогу выбрал. Нелегкую, видно, но верную!


Запыхавшийся, изнеможённый, шага не останавливая, рвения не снижая, что мне снег, что мне зной, похлеще всякого тренажёра — спешу. И чем ближе к утёсу, тем сил всё нема и нема. Оно ж в горку и по колено. А еще целых пол пути...


Остановился перевести дух. Отдышаться. Правда и дышать-то не с руки, пока там приноровишься, — мороз щиплет, колется, прижигает кончик носа и душу, будто ватным спиртовым тампоном по расчёсанной ссадине. Считай не дышишь, а терпишь.


Уши горят, щёки разламываются, трещат, как старый холодильник, когда вот рано утром с тяжёлой головой проснёшься, каши тягучей в полутьме откусить, и свет спросонья из вытяжки, и, думаешь, пропало бы оно всё пропадом, а тут тебе ещё и холодильник подхаркивает на нервы.


Нелёгкая дорога, нелёгкая. Но чувствую правильная, нутром чую, только бы дойти, только бы смочь. И будет мне «пришёл, куда шёл», и откроется таинство заветное, и сокровенное произойдёт, и воздастся, и возликует всё вокруг — не зря!


Пока дух переводил, огляделся — батюшки! Красота-то какая! Красота! Небесная красота, неземная, млечная, день N сотворения мира. И склон этот, на который взбираюсь, совсем другим светом мне засиял, другими красками показался — обнажённая грудь материнская и молоко вот-вот польётся младенца вскормить.


Глаз не отвести. Синева, белизна, графские развалины, тени цвета жимолости, на берёзах мерцанием повисли слезинки, как если бы январская роса — утреннее рождение. Свет астрономической чистоты, рентгеновский луч — всякая душа насквозь. И моя словно тоже. Свечусь, как морозный кристаллик.


Ей богу, внеземное что-то: марс, луна, инопланетное.. нет такой красоты ни в одном царстве, ни в одном государстве, ни в какой terra incognita не сыскать! Стоишь заворожённый, и чудится даже, вот-вот Нил Армстронг засадит наточенный штырь с распахнувшимся флагом, провозгласит покорение, новую величину, эпоху, отсчёт от нового нуля, и ослепит меня ободком своего скафандра.


Присмотрелся — правда слепит.


Подымается с обратной мне стороны. А за ним ещё двое, из-за склона и туда, к обрыву, к вершине, к отступу земному, куда и я.


Сначала замигал, притаился. Это же обалдеть! А потом понял всё.


Вот оно, явление, вот: когда уже последнее лёгкое от инея ороговело, когда уже мочи нет, реакции притуплены, и «оставьте меня здесь», мороз уж за самые кости схватился, — такой мосол и псине не кинешь, язык обожжёт или прилипнет, как в детстве к качелям — вот в этот самый момент оно и приходит: просветление, проведение, агнеца свет, второе дыхание, подмога незримого, шедшего за тобой, хранителя. А с ними и вестники!


Три бледных фигуры. Замёрзшие, заветренные, хруст под ногами разносится, как звон шестикрылых. Значит точно за ними. Волхвы! Под пегой личиной мосгорпарка.


И вот уже трое под тенью обрыва исчезли. Там они за каскадом, туда нужно, под козырёк.


Содрал ноги, чтоб не мешались, сплюнул, и что есть духу лечу к обрыву. Сердце внутри клокочет, музыкой дивной серебрится, звенит. Несусь, сам не свой, себя самого не помня. Лечу, земли не касаясь.


Одно мгновение, хрустальный миг, взбираюсь, взмываю, на самый кончик, вот оно мне сейчас откроется — чудо, заглядываю с обрыва вниз...


И ничего. Пусто. Всё теже бессмертные  снега. Всё таже снежная пена. Моргаешь, жмуришься, надеешься, сейчас, может, померещится, будто из пены этой родится, как греческая любовь, волшебство какое — дивное, заветное. Но пусто. Бело, гладко, невинно, и только в уши воет — не могу разобрать.


Постоял, пофыркал, повертелся по сторонам, как на диске для укрепления фигуры. Тишина, красота, благодать, конечно. Только вот толку с этого что? Выходит зря шёл. Напрасно, бесплодно, впустую. Даром.


На всякий случай сам с собой пошептался, желания свои на ветер небесный пустил, белым паром развеялись, и пошёл коченелой оглоблей обратно. Домой.


В чувствах, конечно, расстроенных. Что же это получается? Нет никакого чуда. Одна только боль, да резь, да мороз в ногах. На край света сходил, но и тут его нет.


***

С мороза с такого — скорей в дом, на последнем издыхании, хоть ладан готовь, вместо чая, дышать на него. Ещё и с досадой на сердце.


Поднялся, ключом отпорол дверь, захожу и чую запах такой домашний, тёплый, сердцу любимый разносится. Добрым чем-то оповещает. Принюхался, ах! Гороховым супчиком пахнет. Хорошо пахнет.


Оно ведь, знаете, гороховый супчик с мороза-то очень хорошо. Такое увесистое жирное варево, ммм, загляденье. У кого губа не дура, тот знает.


И жир этот краснощекий, что сверху плавает, зимний такой, как центральное отопление, им вот точно все внутренности промажешь, как жиром барсучьим, и сразу тепло так, хорошо, всему телу жар — кровяной, благодатный, как живой огонь, как все тот же морозец за дверью, — будто вот проведёшь этим жаром по ложке серебряной — сухая целебная дезинфекция.


Крышку с кастрюли снял, — обдало паром! Сытный, наваристый, цвета такого копченого. Ох, сейчас наверну. Бульон животворящий!


А под такой бульончик ещё хлебушек бородинский, токмо чтоб совсем тёмный и клейкий, не разваливался как труха, и зёрнышки ароматные. И тут же водочки стаканчик-с-пальчик из морозилки — на душу плеснуть. Хорошо!


Из духовки — краем глаза глянул — свет: пирог, оказывается, стоит, нарумянивается, поджидает момента, чтоб горяченьким на стол выйти. Тесто тонкое, лакомое, с лёгким прихрустом, и капустка, капустка внутри на молочке тушёная, сладкая, сочная, нежная, как ангеловы ушки.


Красавец! Скорее ломоть отрезать и с чаем. Чёрного заваришь, рассыпчатого. Кипяточком обдать в стеклянной посуде, три слона, с тверского завода, чудо как хорош!


Наешься, напьёшься, нагреешься, довольный, сил нет! Так только когда с мороза придёшь бывает, и аж сердце вроде чем горячим нальётся, как благодать какая на душу спустилась. И думаешь, так хорошо, так хорошо, что и желать боле нечего.