Анна Север

 

Монологи зимы

прямая речь

 

 

Всех зим не пережить — включили Русский вальс, вальсок среди сугробов в  валенках и с шалью, и на утоптанной площадке опять сугробы. Зима как стыдная вина, как бумеранг, который прилетит обратно, как ни пытайся откреститься. Всех зим не пережить — но, может, эту получится.


С каждым годом всё проще — учишься обустраивать гнездо, готовишь с лета нору, где всё и есть, что нужно, нору, а не сани — куда там ехать зимой, зимой уже бессмысленно. Тем более, что изобрели самолёты с ангельскими крыльями.


Не правда ли, русская зима дана нам  не только в наказание. Возможно, это дополнительное время, которое не зачтётся потом на небесах, когда будут учитывать наши грехи и наше добро, дополнительное время для  размышлений, для подготовки к жизни, такая пауза для передышки. Возможно. А возможно, это просто очередное заблуждение и попытка найти оправдание своему бездействию.


В любом случае, к концу жизни большинство из нас становится виртуозами в вальсе в валенках, на утоптанной снежной площадке, с шалью. (Боже, эти  горящие базарные розочки на черном фоне, боже боже, ну а что ещё подойдёт к валенкам-то, право слово. Заячий тулупчик разве что).


Может, в этом и была задумка…




…зима на подходе, в вечном походе, идёт, и её зимний пар застилает окна мои по утрам, по утрам, когда ещё темно, и спят даже те, кому рано вставать, а я только думаю ложиться, проиграв очередную войну с текстом, нажимаю на «делит», курю у окна, в которое надышала зима, смотрю на обнажённые деревья бесстыжие, как всегда в октябре, стою в тишине у окна и думаю — может, этой зимой начать ходить на лыжах? Ходить на лыжах, писать на снегу, чертить линии, которые никуда не ведут, ни от чего не уводят, это так по-русски — чертить на снегу чертежи, которые никогда не воплотятся, никогда не претворятся ни во что, их занесёт новым снегом, а потом новым снегом, а потом все снега растают, и не останется ничего, кроме вечной бесплодной, почти бесплотной земли, и никто не узнает, как я была самонадеянна, как я была наивна, как я ошибалась. Ошибалась, как все.


Боже боже мой зимний мой боже, декабрьский мой божок, скоро уж ты с подарочком, с довесочком, с лишним годком придёшь, как приходишь всегда, добираешься ко мне через все снежные дороги, через чужие города, через пустые поля, приходишь, и я становлюсь ещё старше. И вечно не знаю, что делать с твоими подарками, благодарю, а потом живу как попало, наверное, ты недоволен.


Особенно жалко под утро, когда нет никакого рассвета, когда за окном темно, и я стою у окна, вижу дыхание зимы, что уже так близко, как близки всегда смерть и любовь, стою и думаю — боже боже что же делать. И зачем это делать зачем.


                      


В зиму уходишь как на войну, и живёшь в ней как в плену.


А без неё — словно после освобождения. Или после выписки из больницы — сперва ощупью и вполсилы, и только под самый под конец, под занавес, когда почти захлопывается, и ярмарка заканчивается — раззадориваешься на полную.


И всегда неожиданное это окончание — хоть календарь и чтишь, но что там календарь, когда живешь чудом как хлебом.


И ты чувствуешь, что тебя сейчас снова, как игрушку, закутают бережно ватой, уберут в коробку, да задвинут в дальний угол, чтоб не мешалась, чтоб сохранилась.


И там, в коробке-то и начинается настоящая полная жизнь — ума, души, духа.


После телесных каникул.


                                              


Русский  русский бог равнин, сугробный дед, ледяной обед, профессор кислых вчерашних щей, что гонит вечно взашей, по снегу, по следу, на долгую муку, на медленную мельницу, где всё смелется, а если осмелишься сбросить  это ярмо — так тебе ж ещё и за шиворот  напихают  этого смертного снега, этой зимней муки, долгой скуки.


Как тут не  поцеловать руки дающего, давящего, вперёд смотрящего, сонного и бдящего, чтоб отпустил, чтобы ни за что простил, чтобы сразу-то не убил,  голову чтоб не откусил.


Русское в тебе плещется где-то на дне, проступает кошмаром во сне, и тебе всё снится, мнится  какая-то чужая столица, где ты прозрачен и никому не нужен, и как это славно когда никому до тебя нет дела, ни до души твоей, ни до тела, ни до твоего неба, ни до твоего дна, где ты сама по себе, где ты одна, и где не тянет на дно общая беда. И ты медлишь просыпаться, чтобы не просыпаться снова мукой в этот снег, в этот век, в этот вечный волчий бег.


И дышишь  этой снежной водой, как бедой, и не знаешь — то ли тебя наказали, то ли тебя отличили тем, что сюда тебя родили, и  говоришь бодрым голосом — конечно, спасибо, я ж могла и вовсе нигде не рождаться, я ж могла переждать и там остаться, где-то там побродить, задержаться, стоило ли так утруждаться. Спасибо, спасибо, о мой бог. Ты суров и к смерти вечно готов, как и я , как и все мы тут, как вон тот прохожий на той стороне улицы, он тоже готов к смерти и муке, не к своей так моей.


Спасибо, что дал подышать, дай теперь убежать.




…зима тут , как ты помнишь ещё, наверное, это идеальное время для того, чтобы завершить начатое, додумать не додуманное, доделать, наконец, то, что всё откладывала то из-за листопада, то из-за белых белых ночей, то от внезапной любви.


…зимой тут от себя не убежишь уже, некуда, всё – припёрта к стенке (к тёплой стенке), под окном — сугроб, вороны хохлятся, милые друзья шлют съестные подарки из своих теплых краев, а сами не едут, и от каждого подарка веет терпким ароматом смущенного предательства.


Но я их не виню,  каждый откупается от жестоких зим как умеет,  я вот то читаю, мараю белые листы бумаги, и если прищуриться, эти буквенные тропки похожи на  лисьи следы на снегу, правда ведь?


Никого не будет в доме. Кроме сумерек. Лучшая зима — золотая фольга чужих окон, розовая лампа на моём столе, зимние сумерки от позднего утра и до раннего заката, тёплые вязаные носки, мандариновые корки, тёплое вино, орешки, иногда — кусок жареного мяса — без затей — соль и перец. И много много букв. Своих и чужих.


Можно пережить что угодно, ты знаешь. Даже любовь. А любовь ведь случается реже зимы. Зимний тренинг-то — ежегодный (если не сбежишь туда, где твои друзья, что шлют свои заморские и загорские дары), ты к нему готов всегда. А к любви не готов никогда.


Можно пережить всё, особенно если найти себе долгое занятие. Я нашла. Мне не скучно. Я счастливая.


Так что ты знаешь, где меня искать, там, в углу, я ушла ото всех, повернулась спиной и играю в свои тихие игрушки.Ты, если  надумаешь, приходи, конечно, без звонка, но ненадолго, зимой как в казино — и не знаешь — ночь уже или ещё день, так можно и заболтаться, а у меня вон, видишь, сколько работы — муравьиные буквы эти ползут и ползут, мне ещё их сложить в верном порядке и лишнее смахнуть, у меня на эту зиму большие планы.  Ты приходи, да, если соберёшься, ничего не приноси, у меня всё есть и всего много. Я к зиме приготовилась. Разве только немного солнца. Если получится. Всё-таки снег красиво искрится под солнечным светом. Ради этого шоу можно и пощуриться. Глядя сквозь окно.


                                   


...без зимы не поймёшь лета, без любви – покоя.


Пространство зимы учит смирению и терпению, иногда идёшь, хрустишь снегом, думаешь — господи, сколько ж времени расходуется впустую, откладывается в долгий ящик на потом — зимой. Думаешь — вот сойдут снега, я и туда пойду, и сюда  поеду, а потом вспоминаешь, как в юности зима была самым-самым  шумным и светским временем года — всё тусовки, тусовки, большой сезон — то премьера в театре, то вернисаж, то выставка, то  долгие зимние праздники на людях, то болтовня  до утра на тёплых кухнях, то прогулки по пустынным садам до  стеклянных морозов…


А теперь — зима время уединения, сплошного переваривания накопленного, размышления, долгих фантазий, отменённых встреч, пропущенных звонков.

Никто тебе не нужен зимой. Никто.

Даже тот, по кому скучала всю осень.

Ватный покой.

Печальный единорог.

Долгий санный путь  через пустыню.


                                               


... начинает говорить еще за сценой, стряхивая снег и топая каблуками...


... с другой стороны, в этом даже есть особый шик — вот так появиться — тут уж точно никто не останется равнодушным или не заметит — с морозцем, снегопадом и ветром. Так и надо — феерично и смело. Я тоже так люблю.


И, по правде сказать, я в зиме если что и люблю — так вот эти  метели. Ты сразу нигде, и нет дороги, и нет направлений, и главное,  вспоминаешь сразу, что нет никакой разницы, куда идти. Весь мир твой и ничей, данный тебе взаймы, и если тебе и кажется временами, что ты точно знаешь, где ты на самом деле и куда тебе надо — то ты определённо заблуждалась. Ты нигде, в навек зачарованном месте, и  вокруг  даже шаги не видны.И всегда неизвестно, кто вдруг выйдет или даже наскочит на тебя из снега.


Ах да — *подходит к зеркалу и смотрит с удивлением на свое румяное лицо* сразу  снова вспоминаешь главное правило метели — куда бы ты ни пошел, ветер всегда будет дуть тебе в лицо.


*ушла на кухню, и оттуда слышно было, как она ставит на огонь чайник и что-то назидательно говорит своей белой кошке*.


Вернувшись, говорит задумчиво

 — нет, ну если иногда, в малых дозах...


                                               


бубню в дупло

…к марту снова будет обглоданное сердце, но не велика потеря, женские сердца — дешёвый товар, сто рублей за килограмм, а обглоданное — ещё и дешевле. Но дешёвый, а не бросовый всё же — потому что женские сердца они такие, как хвост у ящерицы — снова отрастают, и снова  их дают человеку или зиме на отгрызание.


                                               


…в этот раз, конечно, пропущу, но уж в следующий точно уеду в относительно тёплый край (нет, пальм не надо, это перебор), я даже на снег согласна, но чтобы не сугробами и не каждый день.


…помню, помню, эти диктанты — Здравствуй. Зимушка-зима, все ребята рады приходу матушки-зимы, надели варежки и побежали лепить снеговиков, кататься на лыжах и коньках, а как здорово съехать с высокой горы на санках…диктанты всегда писала на пятёрку, отличница с русыми косами, а как же, зиму ненавидела, только терпела, как весь русский народ, оттого такой терпеливый и ленивый, что вечно же  эта полугодовая зима, а куда от неё денешься, от матушки-красавицы, что разрисовала  волшебными узорами окна, да принакрыла снегом будто серебром всё вокруг.


…а если ничего не выйдет, вспомню бабушкину науку — начну вязать толстые шерстяные носки с нелепыми  узорами, да пойду продавать их у метро, рядом с сушёными грибами да квашеной капустой, а продав, пойду чудить, покупать чужим детям леденцы, а чужим мужьям — абонемент в спортзал, а то ж смотреть больно и жалко на них, оплывших, как  снеговики…


… а если постараться — можно просто превратиться в большую медведицу, залечь в берлогу  и видеть там тяжёлые медвежьи сны до первых грачей, пока ручей не разлучит нас…


…но самые страстные романы, начавшись осенью, под мрачными закатными  небесами октября, всегда у меня были зимой, лимонно-горькой, мандариновой, хрустящей и холодной, как яблоко. Даже не знаю, жаль или нет, что больше не хочу, чтобы другое тело рядом отнимало моё тепло, а другая  душа устраивала мне сквозняк...


                                   


Зима — русское народное абстрактное искусство.


Непознаваемое пространство и время, раскатанный белый холст, на котором — ни направления, ни расстояния — всё безвидно, только вёрсты полосаты, да. Одне. Зимой не деревья — а формулы деревьев, причем голые, не города — схемы городов (с пометкой — когда это кончится, здесь будет город), не дома — а символы домов (уют, тепло и крепость, о свит хоум, о).


Зима — время для размышлений и измышлений, попытки осознать в нечитаемом пространстве реальную местность, прочитать скрытый снегом рельеф, задумать свою утопию или анти-утопию. И не только задумать — а и воплотить её.


Голая холодная абстракция, придуманное продуманное время, почти вечный медвежий сон в медвежьем углу. Такое приснится-привидится-нарисуется, так знаки прочитаются…то Третий Рим (господи, о чём они! это только ж сослепу, от белого снега ослепнув сочинить можно было!), то Третий Интернационал, то Первая Конная…


Не знаю, у кого ещё столько зимы… Не вечной зимы, иначе зима — это просто зима, если она всегда, то какая разница – а вот такой зимы, которой много и долго, но всё же не бесконечно.


Лето — это разное, это у всех, и реальность прочтения летнего жара возможна по-всячески. Улетающие, изменяемые осень-весна — их акварельная переменчивость — другой волшебный вид искусства.


Зимняя абстракция — наш  вид искусства.

Искусства условной жизни.


                                               


а скоро зима, с каждым годом все скорее — вжик — и промчалось зелёное, яркое, весеннее-летнее-осенне — и снова зима, сугробы, долгие вечера, темнота за окном, холодные улицы, далекие звёзды.


зима — поняла наконец-то — посылаются в сумеречные страны для раздумий над своим поведением, для примирения с собой, для коррекции и  постижения чуда своего существования.

а кому не посылается — у тех другие епитимьи, уверена.

у нас вот — такая.


                                               


Зима — агрегатное состояние мира. Хочешь знать, что чувствует вода, становясь льдом?

Хочешь знать, что думает камень  и стылая земля?

Шагни в зиму из осеннего пара, твердей  и каменей, и ты поймешь.

И ты научишься быть строгой и сильной — вот что такое зима.


Зимой так легко говорить «нет», так просто исключать и вычёркивать, видеть всё в истинном свете, соглашаться в своей неправоте и  видеть свою удачу.


Зимние сны — провидческие, в них нет обмана, в них кристаллическая решётка логики накладывается на карту реальности, и невозможно ошибиться, невозможно, зимой для этого нет предпосылок — всё же так явно и ясно, в зимнем воздухе.


Страны, не познавшие эту жестокую зиму, не наделённые этим дополнительным исходом — конечно счастливее — и народы их — обольстительно-прекрасны, легки и очаровательны, для них смерть — это кровь и дымящаяся плоть, что уходит в жирную или сухую почву, чтобы вырастить новую жизнь, выкормить пышущие жаром фантазии, у них даже призраки — плотные и мясистые, почти как люди.


Тут же, где полгода жизнь превращается в подобие смерти (мертвецы экономят движения, истлевают спокойно, не бродят никуда, лежат тихо) приходится отказываться от внешнего, уходить во внутренние чертоги, превращаться в личинку, в тайного муравья, жить скрыто и дышать через шарф — тут всё иначе.


Зима накладывает власяницу холода и бесцветности, и ничего не остаётся делать, кроме как думать и радоваться малому. Как голодный, которому хлеб — как причастие, ему лишь снятся лукулловы  пиры, но они не утолят его голод, лишь убьют — а хлеб и вода — о, как он знает их вкус, как много оттенков он поймёт губами и нёбом, скованным стужей…


И выращенные в зимней аскезе — нет, не обольстительны, нет, не очаровательны, нет.


Но они знают ход туда, где отпадает всё лишнее. Где только самое  необходимое по-настоящему прекрасно и ценно.


Но так хочется лёгкости порой, так хочется…


Так не хочется этого выстраданного поневоле знания, холодного ада, выверенных движений, ограничений и расчищенных узких дорожек… Мечтается о сложном цветении и буйстве, наплевавшем на экономию средств,  о барочной пышности и легкости, легкости — чувств, мыслей и движения…


                                              


нет слаще ничего,чем поцелуи на морозе.

ну разве что мандарин, съеденный на снежной улице.


                                                          


Зима — конечно, время мудрецов. Словно ты оставлен наедине с собой и миром, в усложнённых условиях взаимодействия, и всё, что тебе остаётся — проверять свои кладовые, обозревать запасы, тратить рачительно то, что накоплено, находить всему новое применение, экономно расходовать, вспоминать трудный (или шалый путь) накопления.


И сны зимой — духовидческие, полные откровений и простых и грозных истин. Зимние сны — испытание не для слабонервных, не для тех, кто ждёт лишь подарков и лёгких объяснений.


Впрочем, для того, кто научился принимать со смирением истину о себе, и лето — лишь передышка.


Зимой (даже тёплой) лучше осознаёшь свои  пределы, свою конечность, свою хрупкость.


Зимой радостно жить — ведь не смотря ни на что, вопреки — живёшь.


                                               


Это время — от ноября до Рождества, до нового года, всегда летит так быстро, так стремительно, как та стрела, что выпускает зодиакальный Стрелец. И слава богу — самое неуютное, самое тёмное время года, когда ночь так длинна, что все твои чёрные драконы поднимают голову, когда день так короток и блекл (особенно в наших широтах), что его можно и опустить…холодное, сухое, скупое чёрное время.


Тем ярче потом сияет рождественская звезда,  тем жальче  его покидать, бесприютное время одиночек…


                     


Ещё вчера — была осень — хрустальная, арбузная осень.

Нынче — всё, зима вошла в город.

Нет, снега нет — ясное ослепительное солнце из высокого неба било так безжалостно (без того волшебного осеннего фильтра, который каждое лицо делает театрально-прекрасным), честным ярким светом, подчеркивая все морщинки на лицах напудренных женщин, и словно к городу подобрался арктический дракон, открыл бездонную пасть, и дышит холодным смертельным дыханием, и на горизонте словно светятся холодные зелёные лимоны.


И горло словно сковало ледяной тонкой корочкой, и кожа на скулах загорелась натуральным яблочным румянцем. Зимним.


Словно пока спали, в город вошли другие войска, развесили свои флаги, и теперь мы живем по другим законам. Суровым и строгим. Зимние войска.


Возвращалась домой, смотрела в небо, где острые яркие звёзды подмигивали, и думала — скоро Адвент, а потом – Рождество, румяное, коричное, потом — несколько месяцев снежного вина — и весна, осталось немного.


А пока — тёмный зимний коридор с лимонным утренним светом, долгий долгий коридор, и вот мы в него вошли.


                                   


Так было заведено с детства — на зиму — варенье в тяжёлых банках. Его есть полагалось ложечкой из розетки, или с блинами, или с оладьями — с чаем.

Я не любила варенье – слишком сладко, слишком славно.

Но привычка — особенно детская — важнее личных склонностей.

Когда я выросла — у меня на зиму была припасена любовь. И всю зиму я ела её сладкое ягодное мясо — и ложкой, и ртом, и даже руками, вымазанными в липком и сладком.

И можно было вовсе без чая.

Каждую зиму — я держалась только на любви — не шубы и не теплые квартиры давали мне силы дотянуть до весны, не тёплый янтарный сок коньяка — а только зимняя любовь.

А потом зимы стали теплее, а я холоднее, и стало возможным дожить без обязательной зимней любви — нашлись новые смыслы.

Теперь я зимы не помню — этой не было, и прошлой не было — ничего не было, кроме снега белого, кроме мутной луны, кроме тысяч слов, что приходят ко мне теперь , когда не приходит любовь.

Иногда мне кажется, что моя кровь — это тысячи маленьких буковок, тысячи тысяч слов, пурпурных, как смерть брюхоногих моллюсков, и они шепчут, гудят во мне, шелестят, каждую зиму — как в зимнем дереве сок.

Они такие же бесполезные и болезненные, как эта ежегодная любовь, такие же бесконечные, как бабушкино варенье в банках.

И от шепота этих слов, которые требуют быть высказанными, написанными такое же опустошение, как от любви, что, начавшись, уже стремится закончиться.

И ими — как и вареньем — не наешься.


 

Рисунок — Мария Якушина                               



Середина зимы так подходит для долгого чтения — для философских трактатов, для подробных иллюстрированных монографий об укиё-э, рыцарских романов и мемуаров проигравших генералов — можно слушать негромко танго, делать выписки в молескин, создавать закладки, рыться в старых записях, читать умерших и живых поэтов, листать этимологический словарь или искать в сети описания раскольничьего быта.


Благословенна зима, что гонит с холодных улиц в теплый дом, и можно погрузиться в мир, построенный другими, ходить иногда осмысленно, а порой — куда выйдешь — по огромной Библиотеке.


Томительно-уютное и бесценное удовольствие книжного червяка, не отягощённого неотложными делами.


                                               


…зимних гостей, конечно, ценишь больше, чем летних.


Что летом — господи, хоть босиком ходи как бог — и вечно занесёт чёртикуда — хоть в гости, хоть в Париж, хоть на край света.


А зимний друг, что до тебя добрался, (вот он блаженно улыбается в прихожей, потирая побелевший нос, снимая тяжёлое и тёплое, выпрастываясь из обуви, что зимой — скорее снаряженье для ходьбы, чем просто обувь) — что всё-таки пришёл, приехал, сквозь преграды и неудобства — какой он молодец!


Для него не жаль ни тарелки страстного борща, ни рюмки водки, ни нескольких часов беседы за чаем или вином — всё должно вознаграждаться в этом грубом мире.


Про зимних любовников (и про летних) — я писала, не буду повторяться. Но они, бесспорно, важнее летних — но их, как спасательный круг после спасения, бросаешь — с благодарностью и облегчением..


                                               


Сумбурный конспект


Как смерть — зима приходит регулярно, неотвратимо — и ко всем.


И как любовь — не оставляет выбора, наваливаясь белой силой страсти, и порой объятия её душат.


Но говорят, что можно убежать — в другие территории, где зимы — иные, где даже ласточки, летая, ловят мух.


В побеге — главное — возвращение, конечно, иначе это не побег, а эмиграция.


Но здесь, в пространстве снежных белых зим, нам нужно экономить силы — всего лишь чтоб дойти до магазина, завести машину, добраться до того, чьи губы встретят твой горячий поцелуй на обжигающем морозе.


А в детстве, помню, мама приносила в дом задеревеневшее бельё, что сохло на улице — оно оттаивало, наполняя запахом зимы квартиру — и я смеялась — что его можно рубить топором — все наши простыни и мою фланелевую оранжевую пижамку.


Такой вот зимний детский запах.


Как запах шерстяных вязаных штанов с красивыми косами, словно с лампасами (спасибо, бабушка), и варежек, в струпьях снега, вмёрзшего после игры в снежки.


Всё это сохло возле батареи, сочась лужицами — зимними слезами.


И вкус сосульки — холодной зимней воды, от которой немеет язык, самый его кончик, и потом долго покалывает.


Есть что-то такое беззащитное в этом движении, когда женщина снимает шубу, и что-то мучительно-прекрасное , когда из сотни одежек достаешь своего ребёнка после прогулки — с холодными румяными щеками — и такого тёпленького внутри, такого живого.


Вот это сочетание смерти, что покрывает, сковывает каждый год так, что деревья со скрипом стонут и скрипят так страшно зимним утром по дороге в школу, и жизнь, что бьётся и дрожит ей вопреки — трава под снегом, и жуки в анабиозе, что будут пищей прилетевшим птицам, и рыбы подо льдом (что там им снится, бедным, морозилке?) и люди, что всё равно смеются, плачут, любят, предают, торгуют, стонут от удовольствия и боли, пишут стихи и покупают картошку оптом — вот это всё так удивительно, так трогает меня среди сугробов.


Среди замерзших куч воды.

Среди безмолвной тихой белизны.

Среди зимы.


В преддверии Рождества, что обнуляет ежегодно счёт и поворачивает день на прибавленье.




Белая собака Январь


Белая белая собака Январь, жёлтоглазый зверь, выстуженная шерсть, искусанный снег. Никакой надежды никакой. Ждёшь апреля? Дождись хотя бы утра. Зато, лёжа в зыбком уюте спальни, вдруг понимаешь того старика, из твоего детства. Понимаешь — и даже садишься. Он ходил в этом старом пальто без пуговиц — зимой и летом, лысый старик в галошах на босу ногу, с палкой в руке и сам прямой и старый, как та палка. Он ходил вокруг по скверу, где скрипели качели, где гомонили дети в розовом и голубом,  где мамочки  вечно наклонялись к коляскам с нежным удивлением и беспокойством на похожих таких похожих лицах. Он ходил (я уже слышала выражение тень отца Гамлета, но ещё не читала Шекспира, и поэтому думала, что вот она, тень отца Гамлета, в старом выгоревшем под неведомым чуланным солнцем пальто) всегда прямо, как ходят на параде, острый бритый подбородок был задран, и глаза были злые и жёлтые, как у старого тигра. Иногда он вдруг начинал ругаться, махал своей палкой, что-то сипло кричал , и дети его боялись. А однажды я видела, как он шёл из магазина с авоськой, в ней было две бутылки кефира, половинка столового, пачка Беломора и пакетик жёлтых  лимонных карамелек. Он шёл и плакал. И бормотал сипло — Надя, Надя, сука ты Надя, что ж ты  меня всё не заберёшь. Это так испугало — эти слёзы старика, и ещё этот запах…старого  ржавого пальто, думала я. Безнадёжный запах мужской заброшенности.


А потом (года два спустя) он умер, и когда его хоронили, все соседи вышли проститься с ним, и какая-то толстая женщина говорила другой — Михаил Степаныч так любил её, так любил, теперь уж они встретятся. И вторая отвечала — вот старик, мужик, а сердце — собачье, верное. Все они в старости такие, сказала толстая и поджала яркие узкие губы.


И вот январская собачья ночь, жёлтоглазая, белая, чёрная — и ты понимаешь вдруг одиночество того старика,  понимаешь, как одиноко ему стало, когда его Надя ушла, а его с собой не взяла, как брала, наверное, всегда, пока они были вместе. Понимаешь, как яростно мёрз он в своём пальто и ослепительным майским днём, полной черёмухового пьяного духа, и в ноябре мёрз, и было ему больно, больно.


Как если стоять босиком на снегу.